увидел, что идет снег, и мама сказала, что ты пошел зарезать овцу, я чуть не захохотал от радости. Шагаю, руки в карманы, снег загребаю сапогами — я из них весной сделаю подстилку для щенят, — ловлю языком снежинки и думаю: снегопад такой большой, как город Бухарест. Знаешь, если на тебя смотреть через снег, издалека, и ты еще наклонишься, как сегодня, когда я глядел с порога, тебя трудно принять за человека. Как бы тебе сказать: ты как будто был заодно с овцой и вы что-то обсуждали. Чепуха, конечно, вчера я думал, как было бы замечательно превратиться в лошадь и поскакать сквозь вьюгу в город Бухарест, а прискакав, снова обернуться человеком и смотреть, как идет снег и заваливает город Бухарест.
— Гм, — сказал дедушка, — в городе Бухаресте много церквей со шпилями и нельзя проехать на санях.
— Наколешься? — предположил мальчик. — Город Бухарест четыре месяца в году стоит белый-белый. Я там служил солдатом.
— Известное дело, — перебил его мальчик. — Ты ушел из дому с ружьем, неделю пропадал и был солдатом. Когда ты вернулся, ты принес восемь зайцев и подбил мехом штаны. Вам, солдатам, выдавали по два зайца каждый вечер, чтобы вы их на ночь клали под голову, а ты их припас для меня. Но военные зайцы ужасно короткохвостые, я попробовал было поменять заячий хвост на беличий — не прошел номер, пришлось отдать две бабки в придачу. А скажи-ка, если город Бухарест такой белый, то и тамошние кони тоже должны быть белыми? Я, когда хотел превратиться в лошадь и поскакать в город Бухарест, не думал, что буду белой лошадью. Мне больше нравятся гнедые, с длинной гривой.
— Горемыки они, лошади из города Бухареста, — сказал дедушка. — По мостовой они не скачут из-за машин, а только по тротуару, выходят на прогулку парами, как люди, без узды и без повозки, и в мороз пьют горячую цуйку.
— Это лошади-то?.. — недоверчиво протянул мальчик.
— А ты как думал! Это ведь лошади города Бухареста, у них дел нету, их не запрягают, вот они и ходят по трактирам: «Добрый день, две порции овса и две горячие цуйки, пожалуйста, с сахаром и корицей. А для жеребят — по пряничной кукле».
Ободранная овца, висящая на акации, казалась крестом из мяса. Над акацией и над оврагом стемнело, так густо валил снег. Где-то, за мглой, просыпался ветер.
— Как будто бы дело к вьюге, — сказал дедушка. — Топот в поле. Знаешь, что это?
— Знаю, — ответил мальчик. — Это белые кони города Бухареста. Но куда они?
— На водопой, к проруби, там под водой ключ, который не замерзает зимой. Скачут во весь опор по сугробам.
— Я должен их увидеть, — сказал мальчик, и шагнул к своим санкам с железными полозьями, и сел в них.
— Не получится, — предупредил дедушка. — Когда они выбегают в поле, у них тело пропадает. Только топот остается.
Неправда, — возразил мальчик. — Я их вижу. Вон они, ростом до неба, и все ближе и ближе. Эй вы, кони города Бухареста! — закричал он, и подтолкнул санки к краю оврага, и пустился вниз, волоча одну ногу по снегу, для равновесия, чтобы не опрокинуться.
Он летел вниз по саночному следу, в голове шумело, на дне оврага санки перевернулись, он упал, оцарапал лицо о сухой бурьян, а когда поднялся, встретился с вьюгой. В испуге он замотал головой и почувствовал на щеках дыхание коней из города Бухареста. Их было много, целые табуны, и все наклонили к нему морды, и тогда он протянул руки и стал гладить их по белым разметавшимся гривам — он знал, что, когда они уйдут, он будет скучать по ним и будет ждать их всегда.
Властелин дождя
Звонкое ржание спугнуло сон старика. Уснул он в самый разгар дня, сморенный июльским зноем. Дремотный воздух обволакивал ресницы золотистым туманом. Крепок был сон, да промчались мимо кони, пронеслись с гулким цокотом к седому Дунаю на водопой, погоняемые двумя парнишками, — и нет его… На току стрекотала молотилка, обмолачивая пшеницу, что скосили с маленького поля на острове Гырлуцей, — комбайн как сюда доставишь? Прежде сеяли здесь лен, коноплю или клевер, но новый председатель решил попробовать пшеницу… Вдали горели на солнце белоснежные вершины гор Мэчину, а тут у воды подрагивали от сырой речной прохлады тополя. Пахло сладким донником, пряной мятой. У расщепленного молнией вяза притаилась под камнем зеленая ящерица, подстерегая добычу; босоногий мальчишка прыгал как заведенный на одном месте, будто вытряхивал воду из уха, и пронзительно кричал: «Цветочный мед! Цветочный мед!», а другой, вслушиваясь, как шумит море в ракушке, и воображая себя грозным пиратом, вторил столь же самозабвенно: «Морские дьяволы, вперед!»…
— Ох и сладко спалось, — вздохнул старик, подставляя косому ливню июльского света веселую голубизну маленьких глаз.
Он все еще лежал, чувствуя, что земля накрепко оплела его незримыми путами, держит и не отпускает. Казалось, покуда он спал, он утратил что-то очень важное, может быть, какой-то потаенный смысл, и теперь жадная земля пыталась полностью завладеть крестьянской душой. Вороша теплую солому, старик ждал, когда этот потаенный смысл к нему вернется, потому что без него все становилось пустым и ненужным, хотя он и сам не понимал почему.
— Эй! Сходи окунись и поешь! — крикнул ему парень управлявший на току лошадьми. — Ох и жарит нынче, совсем я измаялся.
— Нет, Василе, я сперва, пожалуй, поем, — ответил старик и поднялся.
Он потопал ногами в разношенных башмаках, отряхнул приставшую к одежде мякину, хотя ее трудно было углядеть на заскорузлой от грязи парусине. Невысокий, с короткими, похожими на медвежьи лапы узловатыми руками, с морщинистым, в желваках, худым лицом, продубленный дунайским ветром, который без устали гонит и гонит волны, намереваясь затопить островок Гырлуцей. Иной раз вода подкатывалась к самому порогу деревянного домишки в той стороне острова, где жил старик. Его манили белевшие вдали горы Мэчину, навевали тоску по родным местам. А Дунай? Чего было ждать от Дуная, кроме томительной усталости и смерти?
Белое полотняное облачко медленно плыло из далекой Брэилы.
— Видишь облачко? — спросил Василе. — Что там на борту? Есть водичка?
— Какая уж там водичка! Только парус белеет. Не бывать у нас дождю.
— Да… жалко! Стало быть, невзлюбил нас боженька.
— Не поминай бога всуе, балабон!
— Нанижет он нас, как лещей на веревочку, и будем вялиться.
— Что-то плохо соображаю, — отмахнулся старик, жадно доедая кусочек маринованной селедки и принимаясь за бараний плов.
О дожде Василе спросил не случайно: все об этом спрашивали старика, помнили, что брата его Антона, давно покойного, крестила ведунья, умевшая заклинать дождь, — потому и обижались, если старик не предсказывал ожидаемого.
Э-эх, темнота деревенская! И ведунья эта, блаженненькая, до сих пор персиковое деревце у меня под окном оглаживает и целует, говорит, будто Антонова душенька в нем поселилась… — подумал старик и ухмыльнулся, дивясь людской глупости. Желтый бараний жир застывал у него на усах, и он утирал их не так, как водится у крестьян, тыльной стороной ладони, а лопухом. Пусть и муравьи поживятся, тоже тварь божья…
— Старый! — снова окликнул его Василе. — Ты смотри, не жадничай, оставь мясца и Андрею Букуру. Он у нас нынче отличился, мешка два усачей натаскал из омута возле липованской запруды. Поехал теперь то ли в Гропень, то ли в Голышей на цуйку менять. К вечеру небось целую боччу притаранит.
— По такому случаю, Василе, махну-ка и я на лодочке домой, привезу пару арбузов, и устроим пир на весь мир, как в сказках сказывается. Вязку баранок прихвачу, огурчиков малосольных… Кэлина на той неделе насолила, ох и вкусные — пальчики оближешь. Укропу, почитай, целую гору извела.