— А ты — грубиян.

— Да, только это от тебя и услышишь… — Жуку сморщился, — Ладно, извини, тысячу извинений. Просто я вспомнил тех типов, которые с машиной бухнулись в Дунай и утонули, и поэтому…

— Брось, — остановил я его, — что ты все время их поминаешь, не стоит.

Жуку меня не слышал. Скорее, не хотел слышать. Он сказал:

— Ты красивая, как родник, Мауд.

Мауд пересела на стул спиной к окну. Зудели комары за сеткой, и где-то перед нашей хибарой шумел камыш. Мауд сидела, уронив руки на колени, и молчала; стриженная под мальчика, с грустной сосредоточенностью в глазах— может быть, она ни о чем и не думала, а просто слушала шорохи поймы, — она казалась красивой, и я даже думаю, что она и на самом деле была хороша собой, как бывает хороша собой молодая женщина ночью в начале лета, наедине с двумя мужчинами, в комнате, где есть, кроме всего прочего, полбутылки спиртного и икона со страстями великомученика и где слышен далекий поезд. Глухая ночь была рамкой для нашей троицы — и Мауд, поводя голыми Полными плечами, оказывалась в темноте за окном. И мне казалось, что и нас покачивает при каждом ее движении.

Жуку сунул полынный веник за дверь, раскинул руки словно его повесили на забор просушиться на солнышке, потом сложил их на коленях и первый раз за вечер посмотрел Мауд прямо в лицо своими круглыми, как клавиши пишущей машинки, глазами — на каждой клавише по букве «О» красными чернилами, как выразилась Мауд, представляя нас друг другу, — но я был уверен, что он не видел ее там, где она сидела, его глаза с красным ободком, как у куриц, переносили ее на пшеничное поле, посверкивающее в недрах ночи, или в еще более укромные места: в камыши или в известковые гроты по дороге в Добруджу, где это притягательное создание стало бы доступным.

— Ты — четвертый родник, Мауд, первый, второй и третий превратились в ведьм. — Мы с Мауд улыбнулись, — Ты — четвертый, тот, что оживляет в первую весеннюю ночь долговязый призрак дыма, и прочищает жилы всех остальных источников, и чистит ведра, простоявшие без дела пять месяцев, а утром, если он заигрался и не успел вернуться назад, растекается ручьем. У меня их три здесь, возле дома.

— Плохой из тебя поэт, — сказала Мауд, зевая, — Я пошла спать. Спокойной ночи. На рассвете хочу пойти на щуку.

— Смотри, запрись на два оборота, — посоветовал Жуку.

— Тоже мне, храбрец нашелся, — отрезала Мауд.

Мы слушали, как она идет по коридору, вызывающе стуча каблучками по деревянному полу, потом ленивый голос, чуть с хрипотцой от прохлады, зазвучал с порога распахнутой на Дунай двери:

— Пароход. Плывет к морю. На Брэилу, на Сулину. Я таких длинных еще не видела. Но как же на нем тихо!

Жуку подошел к окну.

— Я думаю, из Вены идет, — заметил он. — В огнях прямо купается. Но действительно нем, как лебедь. Сиди, — остановил он меня, — не стоит на него смотреть — расстроишься. — И помолчав: — Сыграем в семерку, как кретины, или допьем, что в бутылке?

— Предпочитаю водку.

— Я так и знал. Нудный ты тип. Жаль, что у меня нет балалайки. С ума сойти, как хочется посмотреть на тебя с балалайкой: господин доктор с балалайкой. У вас в Бухаресте есть такой оркестр. У вас и у почтальонов.

Он взял бутылку и налил в единственный стакан — зеленый, придававший водке цвет старого, застоявшегося вдали от света яда.

— Откуда ты взялась, Мауд? Если не хочешь, не отвечай, — сказал он и сунул в свою пасть горлышко бутылки.

Мауд ходила в соседней комнате. Раздевалась и пела. Даже через глинобитную стену от нее шли токи.

— Сегодня ночью я спал головой на вонючем мешке из-под рыбы. Рвота, а не сон, — начал Жуку. — Проснулся ни свет ни заря, морда липкая, и впору соль лизать. В таких случаях помогает ящик с пивом, но у меня ледник только зря пропадает — пива я ни разу не покупал. Дай, думаю, пойду проверю зонды, похоже, что самое время, вывожу лошадь, сажусь, а она — прямо к окошку, я ее приучил, чтобы сама брала свой сахар с подоконника. Я-то думал поскорее отъехать подальше и подудеть на флуере, прикидывал, на каком расстоянии можно начинать, чтобы вас не разбудить, и вдруг гляжу: она по ошибке подошла не к моему окну, а к Мауд и сунула голову внутрь. Я тихонько спешился, хотел ее оттащить без шума и увидел, что Мауд спит голая. Лежит навзничь, а моя лошадка чуть ей в бок не тычется.

— И тебя дрожь пробрала! — предположил я.

— Еще чего. За кого ты меня принимаешь? Я к женщинам спокойно отношусь. Спроси у Мауд. Кстати, мы с ней прошлым летом тут такое видели… Ну-ка, постой. — Он вдруг понизил голос и, подскочив к окну, свесился наружу, сорвал с чьей-то головы войлочную шляпу и, комкая ее в кулаке, объявил: — Янку Езару!

Секунду спустя голова легла подбородком на подоконник: лицо с кулачок, небритое, мятые щеки, над ушами два седых вихра — человеку за пятьдесят, глаза развеселые, с искрой. Если бы не эта жизнерадостность, передающаяся тонким губам, голова была бы совсем мертвой — отсеченная от тела голова, шутовства ради подсунутая нам в окно, под лунный свет. Впечатление, что это одна голова, возникало, может быть, оттого, что Езару стоял на коленях на завалинке, свесив руки вниз, как будто скрывал что-то, ни в коем: случае не предназначенное для обозрения.

— Как это, как это ты меня учуял? — удивлялась голова. — Надо же, хитрый какой.

А по запаху, — объяснил Жуку. — У нас никто не курит, а от тебя табачищем разит. — И добавил: — Почитать хочется. Пошел бы, принес.

— Про любовь? — спросил Езару.

— Не обязательно. Все равно про что.

— Ладно, значит, и про то, и про се. Я захвачу и выпить. Был в селе, разжился кое-чем.

— Этот тип — особая статья, — сказал Жуку, — сам увидишь. Но это потом. А пока я тебе расскажу, что мы с Мауд видели. Да, дело было тоже в июне, во время покоса, косари спали в палатках у переправы, а мы с Мауд сидели без света на галерейке. Не разговаривали, чтобы не разбудить третьего… Мауд, если хочешь знать, никогда не приезжала сюда одна, хотя я не заметил, чтобы она с кем-нибудь из вас затевала любовь… это был офицер, он спал в коридоре на походной кровати — привез из дому. Мы, я и Мауд, сидели и смотрели, как ветер гуляет по полю. Колосья спелые, от них ночью светло. Конечно, не без помощи луны. Луна над водой — как истеричка, меня иной раз страх берет. Мауд будто задремала на своем стуле, я потирал комариные укусы и, помню, думал, что вот бы мне козлиные ноги. Сидим мы, значит, так, и вдруг Мауд — хвать меня за рукав и показывает пальцем куда-то в поле. А я возьми да начни вслух считать, так Мауд прямо ногтями в меня впилась, чтобы я заткнулся. И я тогда про себя: три, четыре, пять и еще три. Всего восемь, и все голые, как Мауд сегодня утром. Вышли из лесу — и шасть в пшеницу. Мауд замерла и смотрела, и сжимала мне руку, чтобы я не крикнул ненароком и не спугнул их. Восемь, представляешь себе, и они разгуливали и разводили руками, как будто купались, чтобы не сказать — плавали, потому что, дойдя до дороги, они поворачивали, показывали спину и пускались снова в глубь поля — вприсядку, только головы торчат над колосьями. А колосья ведь колются, в них можно и на бодяк наткнуться, оцарапаться, что за удовольствие? Так они проплыли взад и вперед два раза, и вся эта шальная игра, для меня непонятная, длилась примерно четверть часа, а то и меньше, да, наверное, поменьше, и наконец они выпрямились во весь рост, вышли гурьбой на тропинку и скрылись в лесу. «Пошли на берег», — позвала Мауд, и мы вышли с ней к Дунаю. Луна — как сейчас. Два парня выскользнули из-за тополей и прошмыгнули мимо, как будто нас не заметили. Мауд решила, что это для них девушки и купались в поле, но я уверен, что тут не то, для двух парней были бы две девушки, а не восемь.

— Ну, и что это было, по-твоему?

— Смерть о восьми желтых телах, — ответил Жуку.

Я пристально посмотрел на него — он не шутил.

— На другой день, — объяснил он, — я хотел обсудить с Мауд то, что мы видели, но при этом тупице офицере не стал, он бы только ушами хлопал. Факт тот, что около обеда на этом месте умерла старушка, которая вязала снопы.

Вы читаете Властелин дождя
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату