одновременно и радостной, и горькой. Раду откинулся на спинку кресла и стал рассматривать книжные полки, уставленные томами в красивых золоченых переплетах, массивный письменный стол орехового дерева, освещенный тремя плафонами на высоких ножках, похожими на обуглившиеся деревья, потолок, расписанный стилизованными сценами ада, камин с решеткой и декоративными вертелами — и ему показалось, что среди этого сладострастного комфорта Майя больше не похожа на ту Майю с пляжа. Майя! — захотелось ему крикнуть, но ее уже не было, лишь примятый ворс на ковре в том месте, где она только что стояла, быстро распрямлялся, как трава, по которой пробежала лисица.
— Чудовище, — услышал он голос Вирджинии, — подвиньтесь поближе и слушайте совершенно потрясающую вещь. Смотрите, как он уставился на меня, — повернулась она к Джордже, будто беря его в свидетели. — Словно поймал меня с поличным. Так вы знаете Хермезиу? — вернулась она к своему рассказу. — Это блестящий специалист, влиятельный человек, одним словом, это незаурядное явление в его области; зарабатывает столько, что может озолотить Майю с ног до головы, но иногда такое отмочит, только рот разинешь. Вчера я думала — со смеху лопну. Представляете, где-то в половине двенадцатого звонит телефон. А Хермезиу сидел, где я сейчас. Я делала Майе маникюр, четыре часа ее прождала, маленькое чудовище, — погрозила она Джордже, — и тут звонит этот телефон. Хермезиу берет трубку и передает ее Майе. «Говори, девочка» — так он ее называет: девочка. «Алло… алло… Ярко-фиолетовое? Достал ярко-фиолетовую материю? Джордже, дорогой, ты такой милый мальчик». А телефонный шнур, здесь начинается самое интересное, проходит прямо по груди Хермезиу. Представляешь, она говорит с тобой, а шнур лежит у него на груди. С ума сойти, какая у него была физиономия. Майя, вне себя от радости, что у нее будет ярко-фиолетовое платье, начала скакать на одной ноге: «Ярко-фиолетовое, ярко- фиолетовое, я себе сошью ярко-фиолетовое». Ну, потом — «Пока, целую» и все такое. И вы думаете, на этом все кончилось? Нет, оставался еще Хермезиу. Он так пристально посмотрел на Майю, потом на телефонный шнур у себя на груди и говорит: «Ярко-фиолетовый цвет, девочка, напомнил мне, как я болел корью в детстве». Я думала, лопну от смеха.
Но реакция на рассказ Вирджинии оказалась совершенно противоположной ее ожиданиям. Джордже, красный как рак, нервно щелкал зажигалкой, безуспешно пытаясь зажечь от нее сигарету. Раду неловко молчал, сидя в кресле. Он переводил взгляд с телефонного аппарата в нише, выложенной внутри корой, как дупло, на взбешенного Джордже, затем на Вирджинию, изображавшую беспредельный восторг.
Все трое облегченно вздохнули, когда появилась Майя с подносом в руках. Хороший крепкий коньяк скользил в желудок, как огненная струя.
Джордже отказался от второй рюмки.
— Алкоголь на тебя плохо действует, чудовище? — спросила Вирджиния. — Вот и у меня то же самое: стоит выпить капельку — и уже готова.
— Мне что-то не очень хорошо сегодня, — объяснил Джордже, обращаясь к Майе. — Давайте выйдем, прогуляемся немного.
Они вышли. На первом же перекрестке им встретились две коляски. Джордже сел в первую и протянул было руку Майе, но та подтолкнула к нему Вирджинию, а сама направилась с Раду ко второй.
Лошади рысью понеслись по пыльной улице мимо казарм артиллерийского полка — горнисты трубили отбой, у ворот менялись караульные. Выехали на шоссе, ведущее к скотобойне.
Мы едем той же дорогой, что и старый грузчик Фогорош, подумал Раду и повернулся к Майе, чтобы сказать ей об этом. Но увидев, как ярко блестят ее глаза в золотистом свете луны, забыл обо всем. В эту минуту он чувствовал только, что Майя здесь, рядом с ним, в этой коляске, обитой старым, вытертым плюшем, с ним, а не с Джордже, и чувство радостного азарта охватило его. Дома, акации, стук колес, пахнущий тиной ветер с Дуная, луна в облаках— все это, вместе с его мыслями и чувствами, было одной песнью любви. Впереди дорога без конца и края, пройдет лето, наступит зима, лошадей выпрягут из коляски и запрягут в сани, и они опять полетят через снега, через поля, через замерзший Дунай, все дальше к заре, к бесконечности.
— Майя, — прошептал он взволнованно, привлекая ее к себе.
Но она отстранилась, и лицо его исказила гримаса отчаяния.
— Я не люблю тебя, Раду, — сказала Майя.
В эту минуту коляска внезапно остановилась, и Раду качнуло вперед; они доехали до старых ворот города, дальше дороги не было.
— Гони! — Раду вскочил на ноги и тряс извозчика за плечо.
— Дальше нельзя, — ответил тот. — Если хотите, поедем на ипподром, это направо… — И прямо через канаву въехал на беговую дорожку, пустив лошадей во весь опор.
— Я не люблю тебя, — повторила Майя. — Ты, я полагаю, ожидал другого от этого вечера, но я тебя позвала, чтобы рассказать о Дранове.
— Дранов виновен в смерти Фогороша.
— Да, — признала Майя, — это так, и я солгала, чтобы выгородить его, но теперь я знаю, что его уже ничто не выгородит. Мы учились с ним вместе и оба были самыми бедными в группе. Я солгала, потому что он был самым бедным в группе.
— Но ты солгала и еще один раз, Майя. Скажи, что это неправда и что ты любишь меня.
Он стоял в коляске спиной к извозчику и крепко держался за поручни, на которых кроваво поблескивали фонари.
— Скажи! — потребовал он еще раз.
Майя не ответила. В следующую минуту Джордже и Вирджиния с ужасом увидели, как мчавшийся по кругу экипаж сильно накренился, вот-вот готовый опрокинуться. Лошади неслись все быстрее и быстрее, от щебня на дорожке колеса издавали резкий, скрежещущий звук, похожий на частый дождь вперемешку с градом. Фонари уже не горели — разбились.
— Они себе шею свернут! — всполошился Джордже, но извозчик успокоил его, сказав, что его товарищ был когда- то жокеем в группе «красного дьявола» Черкасова.
— Он мастер своего дела, такие деньжищи огребал — будь здоров!
Коляска Раду и Майи вихрем пронеслась мимо них, оставив после себя запах керосина от разбитых фонарей. Раду все еще стоял, его лицо в свете луны казалось восковым. В конце второго круга он наклонился к Майе и попросил дрожащим голосом:
— Ну скажи, что ты солгала мне, Майя.
Перепуганная Майя отрицательно затрясла головой, и Раду почувствовал, как острая боль пронзила все его тело. Как будто он выпал из коляски, зацепившись ногой за подножку, и лошади тащили его по камням, как это случилось когда-то здесь же со старым грузчиком Фогорошем…
Поздней ночью Раду закрывал дело Фогороша.
«Прошу Народный суд города Г. предъявить обвинение инженеру Дранову, чье халатное отношение к служебным обязанностям привело к несчастному случаю, повлекшему за собой смерть рабочего Фогороша. Протокол, представленный комиссией по расследованию, назначенной предприятием, содержит неверные сведения и не может быть использован защитой обвиняемого».
В воскресенье в семь часов вечера, через три дня после описанных событий, Раду пил вермут на террасе бара «Золотой голубь» в компании Джордже, Майи и Йовы-неудачника. Был сухой августовский вечер, в воздухе звенели серые рои комаров. Днем Йова был на футбольном матче и теперь охрипшим голосом рассказывал, как болел за местную команду.
— Andiamo tripletta! — кричал Йова, — Вперед, тройка нападения! Andiamo, фурия латина… Пенальти… пе-наль-ти, kick, бей! Судья назначил пенальти, это верный гол, даже Рикардо Замора, лучший голкипер мира, тут иногда бессилен, а наши пробили мимо ворот. Нет у нас футбола, уважаемый товарищ Стериан… Эх, пани королевна, — повернулся он к Майе, — а ведь был и у нас когда-то настоящий футбол. На пасхальных турнирах я спал вместе с котами под трибунами. Капитаны выбирали ворота, чокаясь крашеными яйцами: «Христос воскресе», а потом — «Пожалуйста, болейте за нас, дамы и господа». Румыния была «фурия латина», ее боялись даже mascalzoni[6], чемпионы мира. А подите сейчас на стадион, царица кавказская, у игроков ноги заплетаются, это говорит вам Йова; богато звучит: Йо-ва (Глие-проныра, глаза бы мои тебя не видели), Йова — так называется самый плодоносный из