парила ноги. Он же ел все, не замечая разницы. И тем не менее с каждым днем все больше худел, кашлял все глубже, начал хромать. Когда подморозило, он простудился, но все равно продолжал выходить на улицу. Примерно полдня он гулял. Вставал рано утром, и она из своей комнаты слышала его шаги — взад-вперед, взад-вперед; потом выбирался на улицу и гулял, завтракал и снова шел гулять, а к полудню возвращался. Он обходил четыре-пять знакомых кварталов рядом с домом и никогда не заходил дальше. Но, как ей казалось, мог бы ограничиться и одним. Он мог бы просто стоять у себя в комнате и маршировать на одном месте. Казалось, он умер и получил от жизни все, кроме вот этих упражнений. Он мог быть одним из этих монахов, думала она, мог бы сидеть в монастыре. Нет, этого она не понимала. Она не любила думать, что есть что-то недоступное ее разумению. Она любила яркий солнечный свет, любила видеть все своими глазами.
Хозяйка не могла понять, что слепой осознает, а что — нет. Собственную голову она представляла в виде коробки с выключателями, откуда ее контролируют; но у него — у него в голове она могла только представить огромную вселенную, вселенную, с небесами и планетами, со всем, что есть, было или будет. Откуда он знает, как движется время — вперед, вспять, — и движется ли он сам вместе со временем? Ей казалось, это все разно, что идти по темному туннелю и видеть впереди только крошечное пятнышко света. Ей пришлось вообразить этот свет, без него картина вообще не получалась. Свет этот должен быть чем-то вроде звезды, звезды с рождественской открытки. Она представила, как слепой задом наперед идет в Вифлеем, и рассмеялась.
Она думала, неплохо бы ему чем-нибудь заняться, чтоб он мог вырваться из заточения и обрести связь с внешним миром. Она была уверена, что для него все связи разорваны, иногда ей казалось, что он вообще не знает, существует ли она на самом деле. Она предложила ему купить гитару и научиться играть; она представляла, как они сидят вечером на крыльце, а он перебирает струны. Она купила два резиновых деревца, чтобы как-то отгородить от улицы то место, где они сидели; ей казалось, что если он сядет с гитарой за этими деревцами, то не будет выглядеть таким мертвым. Она все это объяснила ему, но он вообще не ответил.
После того, как он платил за комнату и еду, у него оставалась добрая треть пособия, но, похоже, он ни разу не потратил ни гроша. Он не курил, не пил виски; ему ничего не оставалось, как просто выбрасывать эти деньги, потому что близких у него не было. Ей пришло в голову, как неплохо жилось бы его вдове, окажись такая на свете. Однажды она видела, как он выронил из кошелька деньги и даже не потрудился их поднять. В другой раз, прибираясь в его комнате, миссис Флуд обнаружила в мусорном ведре четыре долларовых бумажки и мелочь. Он как раз в это время вернулся с прогулки.
— Мистер Моутс, — сказала она, — я тут в ведре нашла доллар с мелочью. Вы ведь знаете, где стоит мусорное ведро. Как это вы так оплошали?
— Они остались, — сказал он. — Мне не нужно. Миссис Флуд в ужасе упала на стул.
— Вы что же — каждый месяц так делаете? — ахнула она.
— Только когда что-нибудь остается, — сказал он.
— Голодные и страждущие, — забормотала она, — голодные и страждущие. Да вы думали когда- нибудь о бедных нуждающихся людях? Если вам не нужны эти деньги, в них нуждается кто-то другой.
— Возьмите себе, — сказал он.
— Мистер Моутс, — сказала она. — Я не побирушка! «Он не в своем уме, — подумала она. — Нужно, чтобы кто-нибудь нормальный следил за ним».
Хозяйке было за пятьдесят, у нее были слишком широкие бедра, зато ноги длинные, как у скаковой лошади, а один жилец назвал ее нос греческим. Она сделала себе прическу, чтобы волосы свисали, как виноградные гроздья на лбу, за ушами и на затылке, но этим привлечь внимание слепого было невозможно. Хозяйка понимала, что единственный способ расположить его к себе — говорить о том, что его волнует.
— Мистер Моутс, — спросила она как-то раз, когда они сидели на крыльце,— а почему вы больше не проповедуете? Разве ваша слепота — помеха? Думаю, людям должен понравиться слепой проповедник. В этом что-то есть. — Ей пришлось продолжать, потому что ответа она так и не дождалась: — Вы можете завести такую собаку-поводыря, и тогда народ станет охотно собираться. Собаки всегда привлекают публику. Что касается меня, — продолжала она, — то во мне этого нет. Я думаю, то, что сегодня верно, неверно завтра, и каждый может наслаждаться жизнью и не мешать людям делать то же самое. Я, мистер Моутс, не считаю себя хуже людей, которые верят в Иисуса.
— Вы лучше, чем они. — Он неожиданно подался вперед. — Если бы вы верили в Иисуса, было бы гораздо хуже.
Он никогда еще не делал ей комплиментов!
— Послушайте, мистер Моутс, — сказала она, — честное слово, я уверена — вы прекрасный проповедник. Я просто убеждена, что вам стоит начать снова. По крайней мере, будет чем заняться. А то ведь вам совершенно нечем заняться, вот вы и ходите взад-вперед. Почему бы вам снова не начать проповедовать?
— Я больше не могу проповедовать, — пробормотал он.
— Почему же?
— У меня нет на это времени. — Он встал и спустился с крыльца, словно она напомнила ему о каком- то неотложном деле. Казалось, идти ему очень больно, но он обязан спешить.
Вскоре она узнала, почему он хромает. Она убиралась в комнате и споткнулась о запасную пару его башмаков. Она взяла их и заглянула внутрь, словно ожидая отыскать там какой-то клад. Носки ботинок оказались набиты острыми камешками и осколками. Она просеяла все, что было в ботинках, сквозь пальцы, думая, что может сверкнуть что-то ценное, но убедилась — обычный мусор, который можно подобрать на любой дороге. Она постояла немного с ботинками в руках, потом пихнула их обратно под койку. Через несколько дней она вновь проверила их и обнаружила новые камни. «Чего ради он делает это? — спрашивала себя она. — Какую выгоду от этого получает?» И в который раз поняла: что-то скрыто совсем рядом, а взять невозможно.
— Мистер Моутс, — спросила она его в тот же день, когда они обедали на кухне, — почему вы кладете камни в башмаки?
— Чтобы платить, — произнес он жестко.
— За что платить?
— Неважно за что, — сказал он. — Я плачу, и все тут.
— Но что вы получаете взамен? — спросила она.
— Занимайтесь-ка своим делом, — отрезал он грубо. — Вам не дано видеть.
Хозяйка продолжала медленно жевать.
— А вам не кажется, мистер Моутс,— спросила она хрипло, — что после смерти человек слепнет?
— Надеюсь, что так, — ответил он, чуть помедлив.
— Почему? — Она уставилась на него. Чуть спустя он ответил:
— Если у глаз нет дна, они видят больше.
Хозяйка долго смотрела на него, но так ничего и не увидела.
Теперь она забросила все дела и стала обращать внимание только на слепого. Она сопровождала его во время прогулок — встречала будто бы случайно и шла рядом. Кажется, он даже не замечал ее; лишь иногда вдруг шлепал себя по лицу, словно ее голос раздражал его, как писк комара. У него был глубокий свистящий кашель, и хозяйка стала говорить ему о здоровье.
— На свете нет никого, — объясняла она, — кто бы мог о вас позаботиться, мистер Моутс. Никто к вам так хорошо не относится, как я. Некому, кроме меня, о вас заботиться.
Она стала готовить ему вкусную пищу и приносить в комнату. Он мгновенно съедал все, что она приносила, и, не поблагодарив, с перекошенным лицом протягивал обратно тарелку, словно сосредоточенно размышлял о чем-то важном, и вынужден был страдальчески переносить ее вмешательство. Однажды утром он сказал ей, что хочет питаться в другом месте — в забегаловке за углом, принадлежавшей иностранцу.
— Вы еще об этом пожалеете! — возмутилась она. — Вы там заразу какую подцепите. Ни один нормальный человек не станет там есть. Грязное, темное место. Пакость одна! Просто вы не видите, мистер Моутс.