Из барака послышались тонкие крики. Новость уже стала известна и там. Скелеты один за другим вываливались из барака и недоверчиво осматривали бачки для пищи — не пахнут ли они баландой и не обманули ли их другие. Бачки были чистыми и сухими. Причитания становились все громче. Многие падали на грязную землю и молотили по ней своими костлявыми кулаками. Но большинство покорно, не проронив ни слова, ковыляли прочь или просто неподвижно лежали на земле с широко раскрытыми глазами и ртом. Из дверей доносились слабые голоса тех, кто не мог встать. Это были не членораздельные звуки; это был всего лишь тихий хор отчаяния, заунывный плач, для которого уже не хватало ни слов, ни проклятий; эти звуки были уже за гранью отчаяния. Это были последние крохи гаснущей жизни, которая пока еще слабо жужжала, потрескивала и скреблась, словно бараки были вовсе не бараками, а огромными коробками с полумертвыми жучками и бабочками.

В семь часов заиграл лагерный оркестр. Он стоял за воротами Малого лагеря, но его было хорошо слышно. Указания Нойбауера были выполнены в точности. Первым прозвучал любимый вальс коменданта: «Южные розы».

— Значит, будем жрать надежду, если нет ничего другого, — сказал 509-й. — Будем жрать все остатки надежды, которые только сможем наскрести. Будем жрать артиллерийский огонь! Мы должны продержаться. И мы продержимся!

Кучка ветеранов сгрудилась у барака. Ночь была прохладная, мглистая. Но они не мерзли. В бараке к этому времени было уже двадцать восемь трупов. Ветераны сняли с них мало-мальски пригодную одежду и натянули ее на себя, чтобы не простудиться. Они не желали оставаться в бараке. В бараке пыхтела, стонала и чавкала смерть. Они уже три дня сидели без хлеба, а сегодня не дали и баланды. Там, в темноте, на нарах, отчаянно боролись, сопротивлялись, но в конце концов сдавались и умирали. Они не хотели туда. Они не хотели спать среди этих обреченных. Смерть была заразительна, и им казалось, что во сне они еще более безоружны в борьбе с ней, чем наяву. Поэтому они, одетые в лохмотья умерших, сидели в ночной сырости, уставившись на горизонт, из-за которого должна была прийти свобода.

— Надо потерпеть только эту ночь, — сказал 509-й. — Всего одну ночь! Поверьте мне! Нойбауер узнает об этом и отменит его распоряжение. Они уже не в ладах сами с собой. Это начало конца. Мы уже столько выдержали. Потерпим еще всего одну ночь!

Никто не отвечал. Они сидели, тесно прижавшись друг к другу, как звери на зимовке. Они не просто грели друг друга — они питали друг друга одной, общей волей к жизни. Это было важнее, чем тепло.

— Давайте о чем-нибудь поговорим, — предложил Бергер. — Но о чем-нибудь таком, что не имеет никакого отношения ко всему этому. — Он повернулся к Зульцбахеру. — Что ты будешь делать, когда выйдешь отсюда?

— Я?.. — Зульцбахер помедлил. — Лучше не говорить об этом раньше времени. Это только приносит несчастье.

— Это больше не приносит несчастье, — резко возразил ему 509-й. — Мы молчали об этом столько лет, потому что это разъело бы нас изнутри, как ржавчина. Но теперь мы должны говорить об этом. Именно в такую ночь! Когда же еще? Надо жрать то, что еще осталось от нашей надежды. Что ты будешь делать, когда выйдешь отсюда, Зульцбахер?

— Я не знаю, где сейчас моя жена. Она была в Дюссельдорфе. Дюссельдорф разбомбили.

— Если она в Дюссельдорфе, значит, с ней все в порядке. Дюссельдорф заняли англичане. Это уже давно передавали по радио.

— Да. Если она не погибла, — сказал Зульцбахер.

— Это, конечно, не исключено. Что мы вообще знаем о тех, кто на воле?

— А они о нас, — прибавил Бухер.

509-й посмотрел на него. Он до сих пор так и не сказал ему о том, что отца его уже нет в живых, и о том, как он погиб. Потом. После освобождения. Потом ему будет легче перенести это, чем сейчас. Он молод, и он единственный, кто уйдет отсюда не один. Он еще успеет узнать обо всем.

— Как же это все будет — когда мы выйдем отсюда? — произнес Майерхоф. — Я уже сижу здесь шесть лет.

— А я двенадцать, — откликнулся Бергер.

— Двенадцать лет?.. Ты что, политический?

— Нет. Я просто лечил одного нациста, который потом стал группенфюрером. С 28-го по 32-й год. Даже не я, а мой друг. Он приходил ко мне домой, а лечил его друг, специалист по этим заболеваниям. Нацист приходил ко мне, потому что жил в том же доме что и я. Для него так было удобней.

— И за это он упек тебя сюда?

— Да. У него был сифилис.

— А твой друг?

— Он велел его расстрелять. Мне кое-как удалось сделать вид, что я ничего не знал о его болезни и думал, будто это какие-то воспаления, последствия первой мировой. Но он все-таки на всякий случай загнал меня сюда.

— Что ты будешь делать, если он еще жив?

— Не знаю.

— Я бы его убил, — заявил Майерхоф.

— Чтобы опять сесть в тюрьму, да? — вставил Лебенталь. — За убийство. Еще десять или двадцать лет.

— Лео, а что ты будешь делать, когда выйдешь отсюда? — спросил 509-й.

— Открою магазин. Хороший полуконфекцион. Буду торговать пальто.

— Пальто? Летом? Лео, скоро лето!

— Есть же летние пальто! И потом, я могу продавать и костюмы. Ну и, конечно, плащи.

— Лео, — сказал 509-й. — Почему бы тебе не остаться в сфере продовольствия? Продукты будут сейчас нужны больше, чем пальто, а ты здесь в этом деле был неподражаем!

— Ты считаешь? — Лебенталь был заметно польщен.

— Безусловно!

— Может, ты и прав. Я подумаю. Например, американские продукты. Будут отрывать вместе с руками. Вы еще помните послевоенное американское сало? Толстое, белое и нежное, как марципан, с розовыми…

— Лео, заткнись! Ты что, рехнулся?

— Нет. Я просто вспомнил. Интересно — может, они и на этот раз нам пришлют такого сала? Хотя бы для нас?

— Уймись, Лео!

— Бергер, а что будешь делать ты? — спросил Розен.

Бергер вытер свои воспаленные глаза.

— Пойду в учение к какому-нибудь аптекарю. Попробую стать чем-нибудь вроде провизора. Оперировать — такими руками? После стольких лет? — Он сжал кулаки под курткой. — Невозможно. Я буду аптекарем. А ты?

— Моя жена развелась со мной, потому что я еврей. Я больше ничего о ней не слыхал.

— Я надеюсь, ты не собираешься ее искать? — сказал Майерхоф.

Розен ответил не сразу.

— Может, ее просто заставили. Что она могла сделать? Я и сам ей советовал.

— Может, она за это время стала такой страшной, что тебе и не нужно будет ломать себе голову — как и почему, — подал голос Лебенталь. — Может, ты еще будешь рад, что избавился от нее.

— Мы здесь тоже не помолодели.

— Да. Девять лет. — Зульцбахер закашлялся. — Как это все будет выглядеть, когда встретишь людей, с которыми так долго не виделся?

— Скажи спасибо, если вообще будет кого встречать.

— Девять лет… — повторил Зульцбахер. — Все уже и думать забыли.

Сквозь шарканье десятков «мусульманских» ног послышались вдруг чьи-то твердые шаги.

— Тихо! — шепнул Бергер. — Прячься, 509-й.

— Это Левинский, — сказал Бухер. Он умел узнавать людей по звуку шагов.

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

1

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату
×