— Сколько ж можно мучиться? — говорил он. — У сердца тоже свои нормы терпения. Оно как песок. Когда песок напитается водой, сколько ни лей, больше не примет ни капли.
Глушанин умел хорошо рассказывать, слова у него были выразительные, плотные. Но слушать умел тоже. И не терпел людей, которые перебивают рассказчика.
Несмотря на все странности характера, была в Глушанине какая-то основательность, надежность. Товарищи уважали его.
Константин Боровик ничем не был похож на Глушанина — ни наружностью, ни строем души. Был он тонок костью, сухопар, подвержен чувствительности, а в решениях и поступках осторожен. На боевое задание, связанное с ликвидацией предателей, шел не иначе, как заранее продумав весь план и уже не сомневаясь в успехе. Лицо у Боровика монгольское, смуглое, хоть и был он чисто русским человеком. Скулы широкие, разрез маленьких черных глаз косоватый. Был он не речист, а в движениях ловок и находчив. Успешней других за спиною охраны проникал Боровик ночью в соседние бараки. Именно ему поручало руководство выслеживать предателей, которым был вынесен приговор подполья.
О своей интенсивной душевной жизни Боровик рассказывать не умел, это тяготило его, он делался молчаливым и задумчивым. Иногда часами он лежал без движения, широко открыв глаза и вытянув длинные руки.
В плен Боровик попал в неравном бою; прежде чем его сбили с ног и обезоружили, он уничтожил офицера и четырех солдат.
У Глушанина, валявшегося в беспамятстве, отобрали три ордена и две медали, а Боровик сумел сохранить при себе орден Красной Звезды и медаль «За отвагу».
План побега из лагеря складывался так: пробраться в Чехословакию и там примкнуть к партизанскому движению. Ориентировались на леса Брдо, которые хорошо знал Иржи Мрачек, — в былое время он часто охотился в этих местах.
— Охота для меня всегда была лучшим отдыхом, — вспоминал Мрачек.
— А я вот, казалось бы, охотник по крови, да не стал им, — сказал Глушанин. — Мой прадед, дед, отец, братья — все охотники. А у меня не вышло.
— Почему? — спросил Антонин.
— Такой случай выдался. Могу рассказать. Было мне тогда лет пятнадцать, не более. Примерно в полукилометре от нашей деревни лежит озерцо. Небольшое такое, неглубокое и все густо заросло камышом. Я ловил в нем рыбешку, мелюзгу всякую, знал каждую кочку на берегу. Никогда охотники на это озеро не заглядывали — полагали, что дичи там нет. А я знал, что в камышах живет утка с выводком. Знал и молчал. Прикидывал так: пусть подрастут утята, возьму у отца ружье, да и перестреляю всю утиную семью. Разговоров тогда хватит на целый год. И вот однажды, примерно за месяц до открытия охотничьего сезона, лежу я на бережку и сам не знаю, о чем думаю. Дело к вечеру. Смотрю, катит на своей двуколке районный пожарный инспектор. Я знал его в лицо, но никогда не подозревал, что он охотник. Да он и не был охотником, а с ружьем ездил потому, что трусоват был. Тогда у нас бандиты кругом пошаливали. Смотрю, остановил инспектор лошадь, взял ружье, слез с двуколки — и прямо к озеру. Меня не видит, я на другой стороне. Хотел я ему крикнуть, что охоты еще нет, да промолчал. Гляжу, что дальше будет делать. Только инспектор подошел к камышам, вдруг утка: «Ква… ква… ква…» Он хлоп — и готово. Видел я, как утка взлетела, видел, куда упала, а инспектор ищет и никак не найдет. Сидит она под большой кочкой, спрятала голову, только хвостиком трепыхает. Весь берег истоптал инспектор, измотался до пота. Так и уехал ни с чем. Я дождался, пока он уехал, хотел уж в воду лезть, подобрать раненую утку, гляжу — вот она, плывет… Правое крыло по воде волочится, и след крови за ним тянется, а по обе ее стороны шестеро утят. Еще опериться не успели. Стою я, смотрю. И утка меня видит, а не прячется. Не боится. Привыкла она ко мне, каждый день видя. И до того я обозлился на пожарного инспектора, что убить его был готов. А утку не тронул. Так жалко ее стало, что и передать не могу. И каждый день после этого случая ходил я на озеро, часами лежал на берегу и смотрел, как выгуливает утка свою детвору. Осенью молодые улетели, а утка осталась. Не могла лететь с подбитым крылом. С какой тоской глядела она вслед своим питомцам! Как билась на воде! Сколько горя было в ее крике! Меня слезы душили… Тогда я поймал эту утку. Загнал в камыш и поймал…
— И зажарил, — сказал Иржи Мрачек.
— Нет, не угадали! Расскажу — не поверите. Всю зиму я с ней нянчился и свою учительницу замучил. Она тоже приняла участие в судьбе утки. Крыло у нее срослось неправильно. Мы его сломали, залечили, и оно выправилось. А весной вынес я утку за деревню, выпустил. Так взвилась она, с таким свистом и радостью, что я, ей-богу, пожалел: зачем летать не умею!
Вопрос о побеге был окончательно решен, определены сроки, намечены укрытия по предполагаемому пути следования, выделены люди для содействия побегу.
В это время пришел приказ отправить несколько партий заключенных в Дахау, в подсобный лагерь «Дора» и дрезденский пересыльный пункт. План побега, разработанный во всех деталях, был сорван. О побеге нечего было и думать: в те дни, когда идет распределение заключенных по партиям, охрана усиливается.
Глушанин из себя выходил и до того был раздражен, что друзья не решались ему противоречить.
Иржи Мрачек волей-неволей примирился с тем, что вопрос о побеге снят. Все свои силы и старания он направил к тому, чтобы он и трое его друзей не попали в списки отчисляемых из лагеря, а уж если этого нельзя избегнуть, то нужно держаться вместе. Добиться этого было далеко не просто. Руководство подпольной организации помогало Иржи Мрачеку в его скрытых действиях.
Его усилия к общей радости увенчались успехом: всех четверых записали в партию, которая направлялась в Дрезден.
Глава вторая
— Максим!
Молчание.
— Максим!
— Что?
— Не спишь?
— Нет.
— О чем думаешь?
— Думаю о том, что хорошо бы сейчас попариться в баньке.
Иржи Мрачек усмехнулся, пододвинулся поближе к Глушанину. Лицо его едва белело в предутреннем полумраке.
Глушанин спросил:
— А ты почему не спишь?
— Да вот… я решил переговорить с Брохманом. Будь что будет! Не думаю, что вызову у него подозрение.
Глушанин сел на соломе и поджал под себя ноги. Что, если и в самом деле рискнуть? Ведь Брохмана никак не обойти. А если Брохман не пойдет на крючок? Тогда что? Кто знает, что у этого Брохмана на уме? Но и другого выхода нет. Нет выхода. Сколько раз друзья обсуждали этот вопрос, а к чему пришли? Как ни верти, как ни прикидывай, а все упирается в Брохмана. Время уходит, потом его не догонишь. Дрезденский пересыльный лагерь — не Бухенвальд. Там были друзья, много друзей. Там была хорошо слаженная подпольная антифашистская организация. А здесь? Здесь ничего нет. Здесь большинство заключенных — уголовники, самая ненадежная и неустойчивая публика. Эти за деньги, за жалкую подачку готовы отца родного посадить за решетку. Для них ничего нет святого.
Староста четвертого барака Брохман тоже уголовник. На его счету не один десяток жертв. Изувечить или забить до полусмерти заключенного для него все равно, что плюнуть. Поэтому нельзя медлить. Но