негодяев видел я в лагерях! Стоило только намекнуть предателю, что жизнь его в руках другого, и он готов на все. Но разоблачить и уничтожить его — это еще не главное. Надо открыть глаза партизанам, показать им этого святого предателя и сказать: „Вот кому вы доверяли свои сердечные тайны! Отпуская вам грехи, которых вы не совершали, обещая вам царство небесное, этот святоша предавал вас и близких вам людей, предавал дело, за которое вы проливали кровь. Вот кто скрывался под черной сутаной! Судите его сами“. А исповедовать предателя должен Глушанин. Это он первым заговорил о том, что неосмотрительно пускать ксендза в расположение партизан. Это он поставил вопрос о перебазировке отряда после операции на островах и о сохранении в строжайшей тайне имен схваченных гестаповцев».
Ксендз Худоба между тем закончил список и передал листок Сливе. После этого он сообщил, что получил письменную просьбу от партизана Станиславчика навестить его. Станиславчик уже две недели лежит больной в селе Сватах.
— Когда вы собираетесь в лес? — спросил Слива.
— Не знаю, куда мне отправиться раньше — в лес или в Сваты?
— Сходите раньше в лес, — посоветовал Слива. — Я напишу записку, и человек, которому вы ее вручите, пошлет вас в Камик. Там есть верующий католик, которого надо вызвать на откровенность.
— Понимаю, — кивнул Худоба. — А кому передать записку?
— Глушанину.
— О! Сохрани меня господь! — и ксендз воздел руки к небу. — Этот головорез? От одного его взгляда у меня мороз по коже пробегает. Я узнал, что он бежал из лагерей.
— Бежал он вместе со мной. И в лагерях был вместе со мной. И то и другое было сделано при содействии гестапо.
Худоба был поражен. Какое открытие! Подумать только! Ему казалось, что тяжесть свалилась с его плеч. Откровенно говоря, он больше всех побаивался Глушанина и Сливу. Вот это артисты!
Оставив записку на имя Глушанина и условившись о новой встрече, Слива ушел от ксендза Худобы.
Глава двадцатая
Командира взвода правительственных войск Бронислава Ковача Труска знал еще по ужгородскому полку, где они одновременно служили. Во имя старого знакомства Ковач и оказал содействие Труске, устроив его оружейником. Человек разговорчивый. Ковач часто затевал беседы с Адамом, иногда заходил к нему на квартиру.
Труска вел себя осторожно, старался меньше говорить и больше слушать Ковача. Но каждая такая беседа убеждала его, что Ковач настроен к оккупантам враждебно и только боится говорить об этом начистоту.
Однажды после неприятностей в роте Ковач, придя к Адаму, разоткровенничался. Одного из его солдат хотели отдать под суд за то, что тот запел «Где родина моя». Ковач заступился за солдата, и его грубо отчитал инспектор.
— Вот ведь переметная сума, — возмущался Ковач. — Сам коренной чех, а преследует людей за исполнение чешского гимна. До чего только может докатиться человек!
А выпив пина, Ковач уже без оглядки высказал все, что накипело у него на сердце.
Да, да, не любит он гитлеровцев. Не любит, как истый славянин, как патриот. А за что их, собственно, любить? За то, что они глумятся над честью парода, коверкают его душу, уничтожают его, ставят ни во что, кощунствуют надо всем, что дорого сердцу каждого чеха? Нет, за это любить невозможно.
Ковач прекрасно понимал, что владычество оккупантов на исходе. Он знал положение на фронтах. Войска американцев и англичан высадились в Южной Франции, совместно с французскими патриотами освободили Париж. Советские войска под Яссами и Кишиневом разгромили более двадцати немецких дивизий и движутся на Бухарест. Все это в высшей степени отрадные факты. Но… Было у Ковача и «но».
Он хотел видеть Чехословакию такою же, какой она была до прихода оккупантов. И только такой. Болтовня о новой, народной Чехословакии ему противна. Есть же поговорка: «Не все старое плохо, и не все новое хорошо». Взять его, Ковача. Чем ему плохо жилось до войны? В тридцать втором году, уйдя с военной службы, он женился. После смерти отца ему остался дом, фруктовый сад. Да какой сад! На доход с одних только слив он мог прожить полгода. Были две лошади, две коровы. Свинина с капустой никогда не сходила со стола. Жена — единственная портниха на селе. Крестьянки за каждую кофту и юбку несли яйца, сметану, кур, гусей. Да и Ковач подрабатывал на стороне: приглядывал за садом на соседней вилле. И это тоже кое- что давало. У него был мотоцикл с коляской. По воскресеньям Ковачи выезжали в Прагу. Пили мельницкое вино. Ковач состоял членом Кампелички[3]. Что еще нужно человеку? Зачем ломиться в открытую дверь?
Коммунисты? Ковач знает, что за народ коммунисты. Конечно, это — не фашисты. Они народ неплохой. Но с ними он не пойдет. Не по дороге. Что он, Ковач — бедняк или рабочий? Нет, он хозяин. Зачем ему вообще политические партии? Его звали и в аграрную партию, и в социал-демократическую. Он не пошел. И никуда не пойдет. Да и ни к чему это для него. Он умеет заработать кусок хлеба своими руками, с него хватит. А когда выгонят немчуру, он снова вернется к себе в село и станет тем, кем был. Проклятые оккупанты съели его коров. Жаль, что не подавились. Забрали лошадей. Черт с ними. Наживет других. Один хороший урожай фруктов — и хозяйство поправится. А тех, кто горланит: «Мы создадим новую республику! Мы не допустим того, что было до Мюнхена!» — таких людей он, Ковач, по совести говоря, охотно отправил бы в Катеринки[4]. Люди сами не знают, чего хотят.
Трудно приходилось Адаму Труске с Ковачем. С какой стороны он ни подходил к нему, ничего путного не получалось.
Ковач охотно и терпеливо выслушивал все доводы и рассуждения Адама, но никогда с ними не соглашался.
— Зачем мне это? — спрашивал он друга. — Я сам знаю, как жить.
Однажды, когда Труска особенно горячо нападал на Ковача, тот сдвинул брови и спросил:
— Уж не коммунист ли ты?
Ответить утвердительно было опасно. Адам Труска сказал:
— Пока нет.
— По будешь? — поинтересовался Ковач.
— Возможно.
И Труска перешел к убеждениям. Сколько было партий в стране? Пальцев на руках не хватит, чтобы пересчитать их. И все эти партии смирились перед фашистами. Только одни коммунисты не сдались, не сложили оружия, начали борьбу и ведут ее по сей день. За одно сочувствие коммунистам человеку грозит лагерь или тюрьма. Но никто так не дорог народу, как коммунисты. В них одних он видит силу, вокруг которой можно объединиться и нанести решительный удар оккупантам.
— Пустая борьба за власть! — махнув рукой, сказал Ковач.
После неприятностей в роте Ковач сумел выхлопотать небольшой отпуск и съездил домой, в деревню. Вернулся он оттуда на третий день.
В тот же вечер он пришел к Труске расстроенный, злой и мрачно попросил вина.
Адам подал ему стакан. Тот осушил его залпом.
— Ну, что видел? — спросил Труска.
Ковач посмотрел на него исподлобья своими угольно-черными глазами, вздохнул и пробурчал:
— Нигде нет покоя от этих поганцев фашистов. Полсела съели. Кто в лагерях, кто в тюрьме, кто в Германии, кто в лесах. Местами хлеб еще не убран, перегорел весь. Идешь вдоль полосы, а он звенит, как стекло. Чиркни спичкой — вспыхнет порохом.
— Сжечь надо, — заметил Труска. — Если не в силах убрать, надо сжечь, чтобы врагу не достался.
На лице Ковача отразилась физическая боль.