— Мы для них хуже скотины...

— Да, лейтенант, так надо срочно заняться этим делом. С одним поговори по душам, с другим. — Он помолчал, откашливаясь. — Старость — не радость. Будь осторожен. Тут есть уши. Ох-хо-хо... могу я надеяться?

— Конечно.

— Как говорят, выходишь в опасную дорогу — выбирай себе спутника.

Надолго замолчали. Каждый ушел в себя. Холод пробирал до костей.

Рано утром распахнулись широкие двустворчатые двери конюшни и унтер-офицер поманил согнутым в крючок обкуренным пальцем:

— Ком фюнф манн, маль-маль работай.

Все бросились к дверям. Унтер отсчитал пять человек. В числе пятерки оказался и Егоров. Пошли. Унтер — впереди, пятерка — за ним. Пересекли просторный тюремный двор, вышли за ворота. Под разлапистым каштаном, чуть в стороне от дороги, ждал грузовик. Унтер приказал садиться в кузов. Из-за каштана вышли три немца, расселись по углам кузова, положили на колени автоматы. Поехали.

Городок казался вымершим. В пустых двориках гулял, метался сырой ветер, на тусклом утреннем кебе лениво ползла подпаленная с боков лиловая тучка. Ни крика петуха, ни лая собаки, ни одного прохожего. Только патруль полевой жандармерии с огромными оловянными бляхами на груди гулко цокал по булыжной мостовой.

Выехали за город. Егоров недоуменно переглянулся с товарищами. Скрылись В белесоватом жидком тумане неясные очертания последних раин, потянулся унылый захламленный пустырь. В мирное довоенное время тут, по-видимому, была свалка нечистот. Машина остановилась. Солдаты выскочили из кузова.

И Егоров сразу понял, что за работа предстояла им. Недалеко от машины возвышалась высокая куча одежды и обуви. Метрах в двадцати была куча пониже — заношенное нательное белье, набухшие солью солдатского пота кальсоны и грязные рубахи, истертые до дыр фланелевые портянки и серые солдатские носки, побуревшие, майки и трусы. А еще дальше длинными неровными рядами тянулись полосы свежевскопанной земли. Унтер поковырялся в кучах и приказал быстро грузить.

Все принялись таскать и укладывать в кузов брюки и гимнастерки, рубахи и пиджаки, сапоги и ботинки всех сортов и размеров. Таскали и переглядывались, боясь поверить в то, о чем думали, и озирались на свежевзрыхленную землю: это была одежда тех, кто ушел вчера на плацу в левую сторону. Егоров вспомнил, как озверело покрикивали на них охранники, как бегом гнали их, долбя прикладами по лопаткам. Еще вчера, на плацу, они были обречены. Ночью их расстреляли. Голых, под черным мокрым небом.

Алексей работал, словно в густом тумане, ничего не видел вокруг. Он бегом таскал в кузов ботинки, сапоги и гимнастерки, а видел лица расстрелянных, слышал их предсмертные голоса. Как живого увидел красивого соседа по шеренге с усиками и вьющимися волосами, вспомнил, как побледнело его лицо и задрожали тонкие ноздри.

«Владимирский спуск, восемнадцать, в Киеве, — мысленно повторил он, — если выживешь — скажи, где и как...» Он схватил пару яловых сапог, и сердце остановилось: на каблуках были блестящие медные подковки. Алексей видел эти тускло сверкающие подковки каждый вечер, когда его сосед по нарам, москвич Володя, разувался. А вот и его темно-синие диагоналевые штаны. Алексею показалось, что он услышал его звонкий голос. Вечерами после отбоя они подолгу разговаривали шепотом...

Одежду и обувь растрелянных выгрузили в какой-то захламленный сарай на окраине города. Унтер вошел в дом с юрким неприятным человечком в сером клетчатом пиджаке и серой с ворсом шляпе на маленькой голове с оттопыренными ушами. Ждали очень долго. Солдаты нетерпеливо поглядывали на окна облупленного, покрытого грязно-бурыми пятнами особнячка, курили, поругивались.

Унтер вышел сияющий, довольный. Достал из нагрудного кармана пачку сигарет, распечатал и дал всем по сигарете, широко осклабившись и показывая редкие зубы:

— Гут? Я, я, гут...

В тюрьму возвращались пешком. Тусклое солнце уже клонилось к закату, остывая в пыльной мякоти осевшего неба. Дымчатой вечеровой тоской заволакивало глухие дали, немела и меркла замглившаяся глубина сиротливых полей. И пока шли по унылым, выцветшим пустырям, Алексей у каждого куста, у каждого сухого лопуха ждал выстрела в спину: ведь их, свидетелей преступления, тоже могли убить.

Тихий городок по-прежнему казался мертвым, только безучастный ко всему ветер порывисто шастал по заеложенным тротуарам, сметал в кучу мусор, потом, будто передумав, снова разметал его во все концы пустынной улицы. На железной дороге торопливо простучал и мигнул красным фонарем последнего вагона длинный эшелон. Небо совсем почернело, и там, в темной бездне, плавно покачивалась Большая Медведица, где-то далеко прогорланил петух, завыла собака. Вздрагивали, засыпая, ветви придорожных осокорей. Пахло мазутом и полынью. И вдруг в лицо Алексею пахнуло нестерпимо знакомым, родным запахом степной травы.

— Нехворощ, — прошептал он нежно, — так пахнет только нехворощ, печальный и горестный аромат увядания. — И опять подумал о тех, растрелянных. Все, как прежде, как вчера, как будет завтра, а их нет, жизнь, которую они любили, продолжается, а они умерли ночью, на свалке, под черным глухим небом, на сыром ветру... В конюшне Алексея встретил нетерпеливым возгласом комиссар:

— Ну?

— Одежду расстрелянных грузили на машину и отвезли в город, продали какому-то типу. Всю, даже рваные в клочья портянки.

— Где их?

— За городом, на свалке. На пустыре.

Больше комиссар ни о чем не расспрашивал. Стиснул зубы. На окаменевшем скуластом лице долго перекатывались тяжелые желваки.

Глава шестая

В глухую полночь обитателей конюшни подняли. Выгнали на плац. Оцепили густым конвоем с овчарками. Десять раз пересчитали, отсекая четверки пронзительными лучами фонарей. У тюремных ворот выдали каждому по куску хлеба и ржавой селедке. Погнали по мертвым улицам Дрогобыча на вокзал. Вросшие в немую землю утлые домишки провожали колонну слепыми окнами да тягостными вздохами запутавшегося в деревьях сонного ветра. Полаивали и поскуливали озябшие собаки. Покрикивал конвой, подгоняя отстающих. Брызгали снопами света карманные фонари. На вокзале погрузили в товарные вагоны, по сто человек в каждый. Егоров примостился в передний правый угол, сел. Дверь с визгом закрылась. Тишину ночи оглушил пронзительный свисток, лязгнули буфера, сипло свистнул паровозик, и колеса торопливо и зло завыстукивали: там-та-там, там-та-там, там-тум-тум.

Где-то рядом, в тамбуре, вплетаясь в стук колес, заныла, заплакала губная гармоника. Мелодия была чужой, незнакомой, но отозвалась в сердце Алексея болью, острой тоской и печалью, переполняя душу мукой прощания и мукой разлуки.

В вагоне было тесно. Сидели носом в затылок товарищу. Ноги от неловкого положения быстро отекли, заломило спину, закружилась голова. Воздух стал тугим, липким. В редких щелях потемнело, только изредка мелькали пугливые станционные огоньки. Вагон обступила ночь. Поезд шел быстро, не останавливаясь.

Из заднего правого угла раздался твердый с хрипотцой голос знакомого Егорову бригадного комиссара. Голос часто прерывался приступами кашля, тяжелого, утробного.

— Товарищи, я старше всех вас...

В вагоне наступила тишина. Прекратились кряхтения, кашель и тихие перешептывания.

— Говори, отец.

— Так вот, сыночки, слушайте меня, как если бы послушали родного отца, будь он сейчас рядом с вами, кхе-кхе-кхе. Нас везут в Германию. Мы не можем допустить, чтобы нас угнали с родной земли, мы на будем работать на фашистов на их заводах. Мы остались верны воинскому долгу и военной присяге. Так я

Вы читаете Кукушкины слезы
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату