которые они укутаны, и всю жизнь мечтают быть соблазненными латиноамериканцем. Однако ты не обладаешь ни бархатным взглядом, ни плоским животом тореадора… И я вообще не помню, чтобы ты когда-нибудь рассказывал о себе».
Это правда. Я считаю, что рассказ интересен, только если он заставляет смеяться, плакать или задыхаться от нетерпения. Если же я расскажу о себе, это будут лишь образы прошлого, которые остались в другом времени, не в том, что показывают настенные часы. У них свой порядок, свой ритм, требующий уважения, и я не последователь путаной философии Пруста об утраченном и обретенном времени. Я восхищаюсь Прустом, но что он делал на лекциях Бергсона[34]? Мода, понимаю. Перед ними был такой философ! Когда его маленькая изящная рука, как птичка, пристраивалась на небольшой помост, он осторожно опускал кусочек сахару в стоявший перед ним стакан воды, и все, и Марсель вместе со всеми, затаив дыхание, ждал, когда он растворится. Чудо: Бергсон материализовывал время и дематериализовывал материю! И ни минуты отдыха! Мэтр! Пруст покидал аудиторию, все еще убаюканный обаянием философа, и отправлялся крутить столы и фотографировать эктоплазмы. Одним словом, он был истинно открыт — в отличие от этих узких рационалистов, обитателей Сорбонны. Дамы приходили в восторг, и он вывел свою философию в пределы Сен-Жерменского предместья.
Рассказать о себе… Но Штернберг очень настойчив. Что ж: я родился в Вене 18 июля 1891 года, в той стране, которая называлась еще Австро-Венгрией. Я единственный сын. Был мобилизован в австрийскую армию в августе 1914 года и отправлен на сербский фронт. Отпущен в увольнение по причине серьезного ранения в 1915-м, после чего приехал в Швецию, чтобы посещать в Упсале лекции Ельмслева по лингвистике. Там я в первый раз столкнулся с Гретой Г., когда она сбежала вместе с одной из подруг со скучных уроков. Ей было четырнадцать, мне — двадцать восемь. В 1921–1922 годах я заметил ее в небольшом датском фильме, в котором она неумело изображала нечто вроде bathing beauty[35], я нанес ей короткий визит, и мы перекинулись парой слов. В 1923 году я уехал из Европы в США. Я присутствовал при ее прибытии в Нью-Йорк в 1925-м, вернее, при прибытии Морица Стиллера, которого она сопровождала. Стиллер, которого она любила, умер в 1928-м. Гилберт, которого она тоже любила, — в 1936-м. Наша настоящая встреча состоялась в 1929-м, незадолго до того как она переехала на виллу. Я прожил с ней десять лет до этого вечера 1939 года, когда она решила начать смеяться.
Штернберг возмутился:
— Что я, по-твоему, могу с этим сделать? Одни факты!
Меня не удивила подобная реакция: Штернберг был маньяком детали, местного колорита; он готов был ждать часами, чтобы добиться красивого освещения.
— Ладно. Представим живописную картинку! Место действия: Голливуд, сентябрь 1929 года. Биржевой крах поразил страну. Общий план на небоскребы Бруклина, обесценившиеся доллары сыплются из окон, как пошлые страницы телефонного справочника. Крупный план на искаженное гримасой лицо, револьвер приставлен к виску, но выстрела мы не слышим, потому что в тот момент кинематограф еще не перешел на звук…
Штернберг застонал:
— Сжалься! Я уже видел этот фильм!
— Да, но ты не знаешь, что будет дальше. Тот же день, небольшой прием в Голливуде. Сначала средний план, потом крупным планом лицо Марлен…
— Ну вот, ты совсем сошел с ума! Если в фильме Марлен, то наша героиня не появится.
— Хорошо, ты прав. Правду ты узнаешь, но в ней нет ничего романтического: наша встреча была более случайной — на вечере у одной знакомой, которая сказала мне ликующим и полным таинственности голосом: «Сейчас увидите!» Меня провели сквозь первую комнату, в которой пили и шушукались, затем мы вошли во вторую, и я заметил ее. Она сидела, съежившись, в низком кресле, лицо почти полностью закрыто волосами, ее окружали люди в таком глубоком и абсурдном молчании, что я не удержался и громко рассмеялся. Молящиеся обратили на меня возмущенные и полные проклятия взоры. Она подняла голову и сказала по-шведски: «Это невозможно!» Я ответил, что возможно, и тут же покинул вечеринку.
— Неплохая сцена и концовка вполне удачна, но не хватает диалога.
— Вот тебе диалог: я позвонил ей на следующий день…
— Неправдоподобно! Она скрывала свой номер телефона!
— Протест отклонен, Ваша Честь: я получил ее номер от Степана, который, не знаю каким образом, достал его. Наша настоящая встреча произошла через три дня.
— Наконец-то! Но один совет: если ты начнешь сейчас рассказывать, постарайся вырезать вводные эпизоды, а то излишне затягивается ожидание главного события.
— Хочешь сразу о главном? Она жила в гостинице под именем Гарриет Браун. Крошечная комнатка, заставленная чемоданами, окна выходили в темный двор… Я сразу же принес извинения за недавнюю выходку, но о чем мы могли тогда говорить? Вспомнили Упсалу, вспомнили Швецию…
— Если ты решишь когда-нибудь экранизировать эту историю, попроси кого-нибудь другого написать сценарий. Она стоит перед тобой, говорит с тобой — полмира мечтает об этом, а ты упускаешь возможность расспросить ее о тайнах ее жизни! Ладно! Что дальше?
— Были и другие встречи, другие беседы. Когда я говорю «беседы», я имею в виду долгое молчание, изредка прерываемое воспоминаниями — так взлетают и лопаются пузыри.
— Литература!
— Она жаловалась на неудобство своей комнаты — не из-за пространства, а из-за невозможности отгородиться в ней от всего мира. Она мечтала о доме за высокой стеной, где-нибудь на окраине города. Кто-то рассказал мне, что продается вилла. Мы поехали смотреть ее, и она сказала, что вилла слишком велика. Через некоторое время она объявила мне, что купила виллу и уже переехала. Как-то вечером я пришел к ней в гости, она предложила мне остаться, и на следующий день я уже жил там. Сложно найти объяснение: одиночество было ее призванием, как и моим, и я стал ее спутником на этом пути.
— Ты что, издеваешься надо мной?!
— Джозеф, не уподобляйся тем, кто жаждет все обосновать! Признай возможность существования и тех, кто избегает слов.
— Легко сказать. Однако фильм получается слишком грустным: все основное происходит за кадром.
— Меня бы это устроило, особенно здесь, где из всего делается представление… Действительно, ни ты, ни кто-либо другой не сможет снять это на пленку. Забавно, особенно в стране, где жизнь выставляется напоказ.
— В отличие от тебя, выставляющего напоказ пустоту!
— Согласен. А почему, как ты думаешь, Джозеф, я так к ней привязан? Некоторые восхваляют мою мудрость, а она на самом деле обыкновенное убожество.
— Вперед, вперед, упрямый иностранец… Знаю я этот тип исповеди: мы ведь славяне, в каждом из нас спит Раскольников…
— Раскольников хотя бы убил старуху… А я? Знал бы ты, как я завидую твоей мании величия и твоим грехам, старый кукловод.
Штернберг не ошибался: я действительно лукавил. Но, если можно так сказать, лукавил чистосердечно, потому что моя встреча с ней, которую я представил как нечто очевидное, как соединение двух одиночеств, не была ни необходимой, ни неизбежной.
Вспоминается один разговор, когда, примерив на себя наряд Сократа (мой способ задавать вопросы был всегда игровым), я заставил ее немного раскрыться, выйти за пределы банальных, подготовленных для журнальных интервью фраз, но наш разговор быстро закончился. Не помню, что принудило нас обратиться к чтению хроники Луэллы (кажется, она не хотела читать, и я доставил себе сомнительное удовольствие процитировать несколько параграфов вслух), которая, как обычно, ядовито смаковала очередную слащавую историю… Она неожиданно перебила меня:
— Хватит о любви! Есть на свете вещи и поважнее!
— Да? Что же?
— Туше! Не спорь, у тебя глаза засверкали, как только я это сказала.