лукошке и синими сморщенными пальчиками отсчитывала их. Я помню.
А в классе спрашиваю у Вани Цыганкова:
- Что это ты в резиновых сапогах ходишь? Холодно ведь.
- А он закаляется, - посмеивается Абношкин-сын.
Вот тебе и закаляется...
- Я ведь, деточка, яички продам... Мы с Ваней и проживем... Разве могу я больше-то вам отдать?.. - говорит бабка и подписывает ведомость.
Теперь дом Веры Багреевой.
Но тут всё происходит очень просто. Мы подходим к крыльцу. А на крыльце уже стоит прекрасная, как богиня, мать Веры.
- Давайте сюда, - говорит она цыганским голосом и протягивает руку Абношкину. Он дает ей ведомость. Она подписывает ее быстро, размашисто. Возвращает ему.
- Спасибо, - сопит Абношкин.
- Может, вы нас все-таки в дом пригласите? - спрашивает Шулейкин.
- Как ваши детишки поживают? - спрашивает Мария Филипповна белыми губами.
- А зачем в дом? - спрашивает мать Веры так, что хочется уйти поскорее.
Остается последний дом. Он на самом краю. Мы подходим к крыльцу и останавливаемся. На крыльце стоит молодая женщина с ребенком на руках. Рядом с ней - две белобрысые девочки. А чуть впереди - молодой мужчина в гимнастерке, и в руке у него топор, словно он дрова поколоть собрался.
- Здравствуйте, друзья, - говорит Мария Филипповна.
Они молчат.
- Эх, беда мне с вами, - хрипит Абношкин. - Ну чего ты, Коля? Чего? Впервой, что ли? - А сам глаза отводит.
- А что, председатель, - говорит Коля спокойно, - я сейчас вот их всех порешу,- и показывает на свою семью,- а посля за вас примусь...
- Хулиганство какое, - шепчет Мария Филипповна.
- Партизанский сын, - подобострастно смеется Виташа.
- Вот он весь как есть, - говорит Коля.
- Ну ладно, Николай, - говорит Абношкин, - выходит, мы с тобой после поговорим. Другие вон все подписались...
Мы уходим в поселок.
- Ладно, - хрипит Абношкин, - идите, схожу коровник посмотрю.
- Почему это одни женщины в избах? - спрашиваю я Виташу.
- Или войны не было? - спрашивает меня Абношкин.
Мы идем молча.
Вдруг что-то похожее на резкий трамвайный звонок прокатывается над Васильевкой... Когда мне исполнилось пять лет, я сел в трамвай, проехал одну остановку по Арбату и очутился на Смоленской площади. Я вышел в незнакомом мире. Было страшно. Мой трамвай, гремя и позванивая, ушел куда-то в небытие. И уже другие вагоны сновали вокруг так, что дух захватывало... Я вскарабкался в обратный вагон и вернулся к дому. И так я стал поступать ежедневно и знал уже все дома на Арбате между Смоленской площадью и Плотниковым переулком. И была весна, солнце, радость путешествия... А красный трамвай был моим личным экипажем, моим кораблем, моим танком, поездом дальнего следования. И я трясся в нем, прижатый пассажирами к дальней стене площадки, и пытался пошевелиться, но не мог и не вышел на Смоленской площади, а трамвай ринулся дальше... Куда-то... Все кончилось. Я не плакал. Я сошел на следующей остановке. Вокруг простирался незнакомый мир. Он назывался Плющиха. Куда я попал?.. И я заплакал. Ах как страшно было потеряться! Я не верил в спасение. Но оказалось, что даже отсюда трамваи возвращаются обратно. И я втиснулся в вагон, и он понес меня со звоном, с громом и молниями мимо домов и прохожих и высадил возле самого моего дома! Я стоял оглушенный, а он умчался дальше - спасать кого-то другого. И другие красные трамваи, добрые и надежные, бежали мимо меня. И я понял, что они не могут погубить, что они всегда вернут тебя к твоему дому...
Вечером собираемся в учительской. Приехал инструктор из района. У него усталое, небритое лицо туберкулезника.
- Ну как у вас? - спрашивает он у Шулейкина.
- У нас очень хорошо, - говорит Мария Филипповна, - все как один... Все ведь понимают, не первый год...
- В прошлом году сумма-то больше была, - говорит инструктор, поглядывая в ведомость.
- Трудно, - говорит Шулейкин, поглядывая в окно.
- Там ведь ни одного почти мужчины нет, - говорю я, - неужели никто об этом не думает?..
Виташа толкает меня в бок.
- Мы знаем об этом, - говорит инструктор.
- Пошли бы сами, посмотрели бы, что там творится... - говорю я, позор просто...
- Вы напрасно горячитесь, - говорит мне Мария Филипповна, и губы ее белеют, - товарищ инструктор не мог ведь... Он доложит кому следует...
ВСЁ, ЧТО ВОКРУГ...
- Вот так мы и живем, - говорит председатель Абношкин, тяжело дыша. Садитесь. Ну хоть сюда вот... - Он усаживает меня на красный облупленный табурет. - Сашки дома нету... - Он говорит с трудом. В груди у него хрипит что-то. - Поговорим... Ты ведь поговорить пришел?
- Поговорить.
- Ну и ладно, поговорим. Может, выпьешь?.. Ну не надо...
- А у вас всё заботы?
- Заботы, они всегда, - хрипит он. - Без забот разве жизнь бывает? Это и хорошо, что заботы. Вот только до сына рук не дотяну... Плох он, наверное?
- Саша ваш? Нет, он хорошо учится. Он такой самостоятельный.
- Ишь ты... Строптив?
- Бывает, что и строптив... Разве это плохо?
- Ишь ты, - посмеивается он. - Разве хорошо? - И, помолчав: Попробовал ты крестьянской работы? Ну, как она?
На его мясистом, красном лице - хитроватая улыбочка. Он думает - я сейчас плакаться начну. Сейчас он будет говорить, что не посеешь - не пожнешь, что городу без деревни не прожить. 'Хлеб!' - скажет он многозначительно.
- Скучища у нас, а? - говорит он.
- Это есть.
- Ты бы организовал чего-нибудь, учитель.
- А Шулейкин?
- А чего Шулейкин? Мишка на директорстве своем запутался. Все ведь смеются. Он человек темный. Дела своего не знает.
- А вот вы сельское хозяйство знаете?
- Я знаю, - хрипит он. - Давай по маленькой? Нет? Ишь ты...
- Что же колхоз ваш скрипит?
Он тяжело дышит и смотрит в окно. Там быстро сумерки густеют. От печки тянет кислым чем-то. Я смотрю ему в глаза. Они громадны и печальны.
Он садится напротив. Подпирает голову широкой ладонью. И молчит.
Он симпатичен мне, этот человек. И убогая его изба не кажется мне убогой. Это ведь прекрасно, когда человек задумывается, пусть даже печально. Тогда его лицо словно освещается, и ты видишь, как оно удивительно со всем, что на нем имеется.