- Пока нету,- говорю я.- Мы вот столбы вкапываем...
- Почему вы?
- Мы и ученики...
- Почему?.. Почему?..
- Не знаю... А кому же еще?.. А что?
- Что же вы бежите из вашего рая? - Губы ее кривятся. Но лицо остается приятным. Ей идет быть немножко злой. - Почему же вы бежите?
- Не знаю... Приглашают в районный центр... Не знаю...
Она смеется. Что я могу ей объяснить? Пусть поживет, а потом встретимся, поговорим.
- А вы что, - говорю я, - приехали посмеиваться?
- Я приехала работать, - говорит она жестко. - Вот именно.
Действительно, как это получилось с отъездом? С моим отъездом? А вот так и получилось. Копилось, копилось... И получилось... Вот и пора. Ты рад? Чертовски... Рад? Не знаю...
Мы возвращаемся к бревну, на котором сидит Шулейкин.
Мне не жаль ее, эту москвичку. Чего ее жалеть?
- Вон там расположена деревня, - говорю я. - Там вы будете работать... периодически.
- Представляю себе! - говорит она.
- Вон идут мои ученики, - говорю я. - Впереди идет Гена Дергунов. Видите? Это самый слабый ученик. Но прекрасный парень...
- Слабый ученик, но прекрасный парень?!
Я ей не угодил.
- Вы зря уезжаете, - усмехается она. - Вы очень вписываетесь в эту обстановку, - она обводит рукой вокруг. И смотрит, как я обижусь. Но так жарко, что мне лень обижаться. Да и необидно.
Мы подходим к бревну одновременно с ребятами. Гена Дергунов протягивает мне плоский сверток в газете. Ваня Цыганков смотрит в сторону. Коля Зимосадов - в землю.
- Это вам, - говорит Гена Дергунов.
Я разворачиваю газету. Легкая коричневая рамочка для фотографий ложится на ладонь. Она обклеена аккуратными квадратиками золотой соломы. Искусный узор золотится под солнцем. Это похоже на инкрустацию из перламутра.
- Мне? - говорю я и, наверное, глупо улыбаюсь при этом.
- Вам, - говорит Гена Дергунов. - Это вам на память. - И он краснеет.
- Вот так штука! - говорит Шулейкин.
Ваня Цыганков смотрит куда-то в сторону. Коля Зимосадов - в землю. Жара. У новой учительницы кривятся губы. И на ресничке дрожит зеленая слеза.
- До свидания, - говорит она. - Я пошла.
- А вот мои ученики! - кричу я ей вслед. - Уж вы их не обижайте...
Ваня Цыганков смеется. Она уходит, не обернувшись. Только шевелит рукой, словно отмахивается.
- Жаль, что не сфотографировались, - говорит Шулейкин.
- Давайте копать, - говорит Коля Зимосадов.
- В самую-то жару? - говорю я.
- Давайте, - говорит Шулейкин. - А то уснуть можно.
Мы роем последнюю яму. Вкапываем последний столб. Шулейкин работает в пиджаке. Он весь в поту.
- Да снимите же, наконец, пиджак!
- Ничего, - говорит он. - Это даже полезно.
Работа подходит к концу. Ребята копают молча. У меня спина болит и шея горит от пота. Ничего, ничего, сейчас - всё... Зачем я ковыряюсь в этой земле?.. А вот затем и ковыряюсь... Зачем же... А вот затем... А у этой зеленая слеза на реснице висела... Ерунда... Все - люди, только петушатся иногда...
- Абношкина жаль, - шепотом говорит Шулейкин. - Они на него все навалились.
- Им бы только давай-давай, - громко говорит Коля Зимосадов.
- Тише, тише, - говорит Шулейкин. - Да никого же нету, - улыбается Гена Дергунов.
Неладное с Абношкиным. Я видел его позавчера. Он еле поздоровался со мной.
- Как здоровье? - спросил я.
- А вот как, - прохрипел он и пошел прочь.
Неладное с ним что-то.
- Так ведь и затравить недолго, - говорю я.
- Тише, тише, - просит Шулейкин. Кончим копать - пойду к Абношкину. Попрощаюсь. Хорошие слова какие-нибудь ему скажу.
- Всё, - говорит Шулейкин и утаптывает землю у столба.
- А еще проведем дорогу, - говорит Ваня Цыганков. - Камнем выложим.
Мы идем к Серене купаться. Мы спускаемся к ней гуськом. Серена ослепительно зеленая. Она извивается. Она зарывается в прибрежные кусты, словно сама жары боится.
- А где же Михаил Андреевич? - говорю я.
Шулейкина нет.
- А он со всеми не купается, - говорит Ваня Цыганков. - Он один всегда. Вон там, за поворотом, его место.
Я понимаю... Был директором. Командовал. Теперь, после всего, с мальчишками в воду лезть...
Я плыву за поворот. Осторожно вылезаю. Прячусь за куст. Мне хорошо видно, как Шулейкин ныряет. Потом он вылезает на берег. Скачет на одной ноге... Конечно, разве поскачешь перед мальчишками?.. Он хорошо сложен. Невысок, коренаст... 'Мишка из-под сохи'... А в волейбол играть не умеет. Он ложится на траву. Закрывает глаза. Я смотрю и ничего не понимаю: вместо правой руки - что-то лиловое, бесформенное, страшное... Веточка из-под моей ноги падает в воду. Шулейкин вскакивает и быстро натягивает рубаху. И смотрит по сторонам...
Почему он не дал Виташе по шее, когда тот потешался над его рукой? Так вот оно что!.. Шулейкин, Шулейкин...
Что ж ты свои раны бережешь? Почему не бряцаешь ими? Только и знаешь, что пытаешься обнять себя самого...
И вдруг звон, похожий на далекий трамвайный звонок, раздается над рекой и стихает.
Зовет. Зовет меня. Ждет... И красный листок какой-то лежит на траве, словно красный вагон, остановившийся на последней остановке где-то в лесу...
Шулейкин медленно уходит вверх, в поселок. Он всё время оглядывается. Черный пиджак его мелькает среди зеленых ветвей.
Я иду по дороге в Васильевку. Птицы кричат над самой головой. Из оврага поднимается горячий воздух, и жаворонок купается в нем. Жара.
Они кричали на Абношкина. А он, наверное, хрипел и переминался с ноги на ногу. Он молчал, но запоминал каждое слово. Он долго помнит... Он, наверное, чувствует себя виноватым. А простить себя - самое сложное. Для партизана это нестерпимо - чувствовать себя виноватым, когда не виноват. Так? Правильно я все понимаю?
И почему такая тишина, как будто все ушли куда-то? Большое молчаливое кочевье снялось с места, и - поминай, как звали!.. Почему такая тишина?
- Эгееееей!.. - кричу я и сам себя не слышу.
Неладное с Абношкиным что-то... Я прибавляю шаг. Я почти бегу. Я словно и не купался в реке. Снова весь в поту...
Случись что, и никто ведь не услышит. Никого нет. Я почти бегу.
Саша Абношкин спускается с крыльца.
- Где отец?!
Надо бы спокойнее...
- Дома отец?