Петрович, и мама тоже'. Но хоть Ванванч и слышит это с гордостью и веселится в своей полосатой маечке и соломенной шляпке, силуэт маленького голодного существа - уже маячит в сознании, вызывая еще неведомые печали.
Тетя Сильвия при гостях не смеет кричать на Люлюшку. Ваграм Петрович посмеивается и пританцовывает, не снимая белоснежного докторского халата. В большой мороженице крутят по очереди домашнее мороженое, и все едят, причмокивая.
Любовь Орлова поет: 'Я встретил вас...' 'Я встретил вас, и все такое...' - подхватывает Ваграм Петрович. 'Пусть Кукушка прочитает свое стихотворение, - говорит тетя Сильвия, - вы знаете, он придумал стихотворение!..' Ванванч стесняется, но ему очень хочется. 'Читай, Кукушка', - требует Люлю. Он вдохновенно читает случайно родившиеся строчки: 'Пушки стреляли, бомбы взрывались...' - 'Ну-ну', - требуют гости. 'Красные смело на белых бросались...' - 'Ну?' - 'И все', - говорит Ванванч. 'Гениально!' - провозглашает Ваграм Петрович. Все хлопают.
Под утро ему снится сон, будто он сидит на краю пляжа, погрузив ножки в морскую пену, и в руке его - большое яблоко. Он собирается откусить от него, но чумазая девочка выхватывает яблоко и вонзает в него острые зубки. Ванванч садится в постели и плачет. 'Вай, коранам ес!..' - приговаривает тетя Сильвия. Люлюшка хмыкает. 'Почему же ты плакал? - удивляется утром Ваграм Петрович. - Ты же октябренок!'
Утро развеивает печали, и каждый новый день укрепляет дух, и белая кожа Ванванча бронзовеет, и дни идут один за другим. Но теперь уже почти ежедневно вспоминается эта странная пара, эта сопливая девочка и ее мать почему-то в грязном пальто с одутловатым лицом и пустыми глазами. 'Дура, дура! - говорит Ванванч. - Жадная дура!..' - 'Почему?' - удивляется Люлю. 'Потому что не купила своей дочке мороженого'. - 'Кукушка, она бедная, говорит Люлю, - у нее нет денег'. Он уже догадывается, догадывается, но это еще какой-то неведомый мотив среди других привычных бесхитростных звуков, окружающих его. И нет утешения. И даже такое могучее, как недавнее 'кулак', 'грабитель', 'враг', 'кровосос', - все это уныло меркнет и перестает утешать, и не вяжется с голодными глазами и причмокивающим ртом. И даже вчерашний Мартьян с его рыжей бородкой не вызывает былого протеста.
...Покуда блистали евпаторийские праздники, в окружающем мире совершались перемены - резкие, а иногда и болезненные, за которыми евпаторийцам было не уследить. Тут я имею в виду даже не Ванванча или Люлюшку, но взрослых, которые развлекались, зажмурившись и отмахиваясь от всех печальных и горьких перемен, слухи о которых к ним все-таки прорывались.
Покусывая пухлые сочные губы и обольстительно улыбаясь нужным людям, Сильвия не верила никому, кроме, пожалуй, беспомощных в этом мире Степана и Марии. И уж, конечно, не верила столь любимой, обезумевшей Ашхен, лихорадочно сооружающей со всеми вместе подозрительное всеобщее благополучие, от которого веяло холодом, не верила и благородному улыбчивому Шалико, в глазах которого она замечала время от времени опасное посверкивание.
Мнимое благополучие двадцатых годов, давно растаявшее, омрачилось к тому же ссылкой Миши и Коли как троцкистов и буржуазных уклонистов. Сильвия знала, что это благополучие ненадежно и временно, потому и приобретала, как могла, всякие антикварные штучки. О, ее интуиция была на высоте все эти годы, и это было такое богатство рядом с пустыми обольщениями окружающих. Правда, и Вартан, и Ваграм Петрович, и пианистка Люся понимали ее с полуслова и разделяли ее скепсис. Постоянное единоборство между 'быть' и 'слыть' не исказило ее прекрасных черт. Она твердо знала, кем ей следует быть в мире, построенном суетливыми большевистскими усилиями ее любимых дурачков, Ашхен и Шалико, и кем ей надлежит слыть, чтобы, чего доброго, не треснуло и не разрушилось ее призрачное благополучие. И Ваграм Петрович, с восхищением взирающий на Сильвию, пригласив как-то директора санатория, представил ему ее как близкую родственницу видного грузинского коммуниста, секретаря тбилисского горкома партии! 'А это его сын', - сказал Ваграм Петрович и погладил Ванванча по головке. И директор погладил Ванванча по головке. Взрослые пили сухое вино, ели охлажденную дыню. 'А его мама работает в московском горкоме партии, - сказала Сильвия как бы между прочим, - это моя родная сестра...' - 'О! - сказал директор. Замечательно!..'
'Почему, - кипело в Сильвии, - почему вы с таким энтузиазмом делаете мою жизнь невыносимой?!. Кто вам позволил?.. Где магазин мадам Геворкян, в котором я покупала кузнецовский фарфор?.. Где?.. Теперь мадам Геворкян существует почти на подаяние, а в ее магазине - комсомольский клуб!.. Почему?.. Кто?..' Это все кипело в Сильвии, когда она встречалась с Ашхен и Шалико и его братьями, но она благоразумно молчала, а пространство озаряла ее обаятельная улыбка, вызывая восхищение и бывших и нынешних большевиков.
Ванванча, естественно, все эти проблемы не волновали, хотя нечто туманное и грустное овевало и его, и в его глазках нет-нет да и вспыхивало недоумение. Нет, не только голодная девочка с грязными щечками прочно заняла место в его сознании, но уже и раньше, когда ему, первокласснику, добрая учительница заявила непререкаемо, что Пушкин был плохой, потому что имел крепостных крестьян и издевался над ними, а Демьян Бедный - хороший, потому что он высмеивает капиталистов... И он кинулся к мамочке. 'Мамочка, кто главнее, Пушкин или Демьян Бедный?!' - 'Ну конечно, Пушкин', - сказала мамочка, думая о чем-то своем. 'Пушкин?! - воскликнул Ванванч, торжествуя. - Так ведь он был помещиком!..' - 'Ну... не совсем так', - сказала оторопевшая мамочка. И он хорошо запомнил растерянное выражение ее любимого лица.
Затем он сдавал экзамены по окончании первого класса. Все сидели за партами, и каждому раздали по листочку. На листочке был нарисован лабиринт. Множество пересекающихся коридо-ров с тупиками и обманными поворотами. В центре был изображен бородатый тип, сидящий на мешках. Лицо его было искажено злобой и страхом. Это был кулак, и он прятал зерно от трудящихся. Нужно было добраться до его богатств самым коротким путем. 'Нужно найти это зерно, - сказала учительница, - нужно найти самый короткий путь к этому врагу... Видите, как он сидит, словно паук, на своем зерне, видите?.. Не ошибитесь, не попадите в тупик... Отберите у него зерно...' - 'А если он вдруг заплачет?' - с волнением спросила какая-то девочка. 'Не верьте его слезам', - сказала учительница, и ее решительное лицо стало еще решительнее. И она дала каждому по синему карандашу. И они запыхтели вдохновенно и страстно и повели синие линии, спотыкаясь о ловушки. Ванванч сумел добраться до своего кулака под самый звонок. Он очень нервничал и был напряжен. Кулак злобно улыбался. В классе стояла тишина. Ванванч получил красное 'удовлетворительно'. Это была победа. Со своим победным лабиринтом он и ввалился в дом. 'О, - сказала мамочка, - как интересно!..' И показывала, смеясь, знакомым и родственникам. 'Какая бездарная глупость!' - сказал зашедший повидаться дядя Миша, но мамочка с ним не согласилась. 'Ашхен, дорогая, - сказал он, - это изобретение злобного идиота. В каждом бородатом крестьянине дети будут видеть врагов...' - 'Дети узнают, что такое враги, - непререкаемо сказала Ашхен, - а когда вырастут, все поймут... Пусть думают об этом...'
Он не стал спорить с непреклонной свояченицей. Он и сам бывал непреклонен. Видимо, груз алма- атинской ссылки был слишком тяжел, и, чувствуя себя поверженным, он уже не мог единоборствовать. А может быть, он просто был излишне мягкотел и деликатен, и вот его смели? Нет, он понимал, что симпатии Ашхен на его стороне. Она симпатизировала ему, но тайно. Она любила его по-прежнему и восхищалась его благородством, умом, его выдержкой и тактом. Она понимала, что в поднебесной политической игре, где-то там, на каком-то недосягаемом облаке бедному Мише сломали крылья и, может быть, несправедливо. Она не задавала вопросов своему Шалико о судьбе его старшего брата: недоумение его перегорело, ответов не было, то есть были, но они таились на такой глубине, что ворошить их там означало бы несогласие, а она была согласна, согласна! Тем более что революционная теория была проста, доступна и почти уже растворилась в крови.
'Или ты служишь великому делу, отметая сомнения и презирая собственные неуклюжие представления о несправедливости, либо тебя отбрасывает на обочину истории мозолистая рука пролетариата'.
Да, и ты подавляешь в себе ничтожный протест против якобы примитивного этого положения. Да, и ты не позволяешь никому судить иначе, и всякого, кто решается на это, ты лишаешь своего вчерашнего обожания, резко и неотвратимо, и жестко. Это было как теорема, и опровергать ее казалось безумием. 'Или - или'.
Пока мучительно решаются эти проблемы, отчего (я тому свидетель) тускнеют лица, сужаются глаза как бы в предчувствии скорого грома, исчезает житейская вальяжность и горькая речь становится жестче. Так вот, пока это происходит, Ванванч доживает последние евпаторийские дни. Он загорел и окреп. Он даже