А Афонька шел к нему и стонал, и глаза его были закрыты. Ванванч почувствовал, что грудь сдавило, и в глазах потемнело, и ноги сильно тряслись. И тут все увидели, как из-под серой Афонькиной рубашки по серым же штанам расползается темное пятно. Все сильнее и сильнее... сильнее...
Ванванч закричал что-то, запричитал и отшвырнул браунинг, и побежал, едва переставляя ноги, скорей-скорей, из этого зловещего сна, из этого зловещего сна...
Бабуся ничего не могла понять. Она пыталась узнать, в чем дело, но он, почти оттолкнув ее, ворвался в комнату и рухнул на постель, упрятав голову под подушку. И провалился...
...Он открыл глаза и все вспомнил. У кровати сидел папа. Он сказал тихо, едва слышно: 'Я же тебя просил...'
11
Раньше этого не было. А теперь Ванванчу хотелось приставать к взрослым и тормошить их, и спрашивать: 'Что?.. Кто?.. Почему?.. За что?' Но он еще не умел формулировать свою тревогу, и отдельные невнятные фразы, долетавшие до него, произнесенные то во весь голос, а чаще увядающим шепотком, не складывались в завершенный рассказ и только сеяли непонятное смятение.
Так и остались в нем на многие десятилетия повернутые к нему улыбчивые любимые лица и всяческие поощрительные интонации. Но, оборотившись от него, за его спиной, они глядели друг на друга, бывало, и с отчаянием и роняли отдельные слова, как бы не связанные между собой и потому не имеющие для Ванванча смысла. Это был их птичий язык, звучащий вне Ванванча, если бы все-таки что-то не настораживало: то ли их лица, то ли какой-то непонятный шепот, шепот, шепот, и что-то такое опасное, зловещее, трудно произносимое... Последнее время он все чаще слышал имена Балясина и Тамаркина. Видимо, родители спорили о них и не соглашались друг с другом...
Ему очень хотелось выговориться самому, соответствовать им, но нужных слов не хватало. Он сказал как-то отцу: 'Папочка, как я ненавижу врагов!' 'Ну, конечно, - сказал папа, но как бы не ему, а кому-то растворенному в воздухе, - конечно... Это же так просто: чем лучше мы живем, чем лучше работаем, тем они больше злятся...' - 'А что же чекисты?..' - спросил Ванванч. Папа засмеялся, погладил его по голове и сказал: 'Чекисты, Кукушка, делают свое дело. Ты не беспокойся. Им трудно, но они делают...'
После страшного весеннего выстрела прошло лето. На лето мама увезла Ванванча в Тифлис, где он медленно приходил в себя. Синие, переполненные болью глаза Афоньки неотступно были перед ним и не отпускали. У мамы были всякие партийные дела в Тифлисе, а Ванванч отправился с тетей Сильвой и Люлю в Цагвери, в сосновые горы, в прохладу, в деревенскую тишину.
'Как ты вырос!' - воскликнула Люлю и обняла его, и крепко прижала к себе, и его поразила перемена, происшедшая в ней. Она стала с ним вровень, он впервые догнал ее в росте, но она выглядела совсем взрослой, а тонкая ниточка, что связывала их все годы, совсем истончилась... У нее были длинные, стройные ноги, не те детские костлявые спички, да и никакого лечебного корсета уже не было. У нее были сильные руки взрослой женщины, и два упругих горячих шара ткнулись ему в грудь. Но не было и шеи почти, и крупная красивая Люлюшкина голова покоилась прямо на широких плечах. 'Видишь, - сказала она, демонстрируя прямую спину, - никакого горба!' У нее был все тот же большой рот и белозубая улыбка, и внимательные глаза густого сливового цвета. Сестра!..
Ванванч хорошо понимал, что она и тетя все знают о случившемся, но никто не затевал разговоров на эту тему. Их взгляды ускользали, стоило ему уставиться, будто с мольбой о прощении или с надеждой на неизменное снисхождение к нему белого света. Однако душа была больна, а Урал представлялся издалека вместилищем горя, особенно отсюда, из Цагвери, из этих разноцветных гор. Он все время ждал, что тетя Сильвия скажет ему что-нибудь резкое или Люлюшка нашепчет утешения, как бывало когда-то... Но они молчали.
Он долго не знал, жив ли Афонька, но, просыпаясь и засыпая, видел только одно, как Дергач шел на него, как тускнели его синие глаза, как он стонал, как черная кровь расползалась по штанам, как самый смелый из ребят задрал ему рубашку и все увидели на груди Афоньки маленькую аккуратную красную дырочку...
Этот кошмар никогда бы и не кончился, как вдруг в одно благословенное утро тетя Сильвия сказала ему, что теперь, наконец, все в порядке. 'Этот мальчик здоров и выписался из больницы! Хорошо, что все так закончилось!.. Бедный Шалико...' И он только теперь узнал, что его папа целый месяц все ночи дежурил в больнице у постели раненого Афоньки Дергача. 'Пуля, оказыва-ется, прошла навылет, - сказала тетя Сильвия, - и, к счастью, ничего важного не задела...' И тут она увидела, что щеки Ванванча покрылись счастливым румянцем. Из Цагвери в конце августа они воротились в Тифлис, и Урал вновь представлялся вожделенным. Однако в Тифлисе их встретило печальное известие. Не стало бабушки Лизы. Мамина телеграмма не долетела до Цагвери, рухнув от горя где-то в горах.
Похороны уже завершились. Большая счастливая семья находилась в подавленном состоянии. В квартире на Паскевича было странно, неуютно и холодновато, как в музее. Все сходились по старой традиции, и вялые потерянные движения, и горькие влажные взгляды - все было непривычным, трагическим. 'Дэда, дэда! - шептали они про себя. - Дэдико, мамочка!..' Тень ее витала меж ними. Она всматривалась острыми серыми глазами в их лица, и беззвучный стон наполнял комнаты.
И все-таки уход бабушки Лизы не согнул оставшихся, не заледенил их сердец. Они оставались прежними, прежними, и, не скрывая глаз, наполненных слезами, они улыбались друг другу и особенно Ванванчу, и горячие их ладони прикасались к его голове... 'Кукушка, как ты хорошо выглядишь!.. Ашхен, генацвале, как хорошо, что ты с нами!..' Они сидели за большим овальным столом, но не было командира. Степан со стены обозревал их собрание. Он был спокоен и кроток. Какое-то подобие улыбки застыло на его губах. 'Теперь они, слава Богу, встретились, - сказал Галактион. - Оля, Оля, это неминуемо...'
Как много поцелуев, как много ласки досталось Ванванчу. Его холодное уральское сердце не сразу откликнулось на эти почти позабытые ухищрения любви. Но, видимо, кровь взяла свое. Она погорячела, жилка на шее вздулась, и снова, как когда-то, увидев на улице целующихся тифлисцев, он не вскидывал удивленных бровей, а ощущал себя среди своих.
И Нерсик, повзрослевший, но все тот же, бросился к нему, обхватил, зачмокал слюнявым ртом: 'Ва! Здравствуй! Здравствуй!..' Он сидел на углу Лермонтовской и Паскевича и чистил ботинки всем желающим, а их было множество. И старенькие, единственные туфельки на чужих ногах начинали сиять, и их обладатель чувствовал себя человеком. 'Зачем уехал?! спрашивал он. - Тифлис плохо?!' - и рукавом утирал нос. Ванванч решил было рассказать ему об Афоньке, но очередной вальяжный клиент по-хозяйски подсунул свой штиблет, и щетки заработали, а Ванванч отправился вдоль по Паскевича.
Там, на Урале, все было насыщено тревогой и заполонено врагами. Здесь же, в Сололаках, медленно текли медовые будни и все обнимали друг друга... Но однажды дядя Миша спросил Ванванча как-то по- взрослому, на равных: 'Ну, как там папа на вашем Урале?' И грустью повеяло от его слов. Ванванч не смог разделить прозвучавшей грусти и ответил бодро и снисходительно: 'Борется с врагами...' Ничего не изменилось в лице дяди Миши, и бодрость Ванванча не коснулась его. 'А здесь есть враги?' - спросил Ванванч по-деловому. 'О, конечно, конечно', - ответил дядя Миша без энтузиазма и тотчас удалился.
Рояль стоял, покрытый пылью. Рядом с фотографией Степана повесили новую - бабушки Лизы. Пока Вася прикреплял ее к стене, все смотрели в разные стороны. 'Генацвале... генацвале...' - витал меж ними тихий бабушкин шепоток.
За какие-то два года многое, оказывается, переменилось. Трехкомнатная квартира на Грибоедовской улице, где совсем недавно маленький Лаврентий в пенсне пугал собравшихся своими охранниками и выкрикивал Ашхен хмельные комплименты, эта квартира перешла во владение тети Сильвии, и они с Люлюшкой покинули Лермонтовскую. Однако как-то неисповедимо для Ванванча исчез Вартан Мунтиков, а вместо него возник тридцатилетний высокий, улыбчи-вый Николай Иванович Попов, преуспевающий бухгалтер-экономист из какого-то там треста. Он обожал тетю Сильвию, которая была старше его на целых одиннадцать лет, говорил с ней с придыханием, широко распахивая большие карие глаза, и поддакивал, и во всем с нею соглашался, и с радостью, смачно целовал ее белую пухлую руку под одобрительный смех Люлюшки.