удивление разлилось по лицу Надин.
С каким-то пьяным триумфом Гарольд подумал:
—
Казалось, она в шоке и не может двинуться с места, и, когда мушка револьвера совпала с ямочкой на ее горле, он почувствовал неожиданную холодную уверенность в том, что так это и должно было кончиться: коротким и бессмысленным всплеском насилия.
Он убил ее, она была мертва — в его воображении.
Но, когда он начал нажимать на спуск, случились две вещи. Пот залил ему глаза, и все в них раздвоилось. И он начал скользить вниз. Позже он твердил себе, что под ним пополз рыхлый гравий или его искалеченная нога дернулась, а может, и то и другое. Но он почувствовал…
Он ударился о дерево и потерял сознание. Когда он снова о пришел в себя, сумерки уже сменились темнотой, и луна, полная на три четверти, торжественно выплывала над ущельем. Надин исчезла.
Первую ночь он провел в бредовом кошмаре, уверенный, что не сумеет выползти обратно на дорогу и умрет в овраге.
Тем не менее, когда настало утро, он снова пополз наверх, обливаясь п
Он начал ползти около семи утра, как раз когда большие оранжевые грузовики похоронного комитета стали бы выезжать с автобусной станции в Боулдере. В конце концов в пять часов вечера он ухватился одной ободранной и покрытой волдырями рукой за поручень бордюра. Его мотоцикл по-прежнему валялся там, и он едва не разрыдался от облегчения. Торопливо до остервенения он вытащил из седельной сумки какие-то консервные банки и открывалку, вскрыл одну банку и обеими руками принялся запихивать холодную тушенку в рот. Но она была протухшей, и после долгих сомнений он отшвырнул банку прочь.
Тогда до него начал доходить неопровержимый факт надвигающейся смерти, и, подвернув под себя искалеченную ногу, он улегся возле «триумфа» и долго плакал. После этого ему удалось немного поспать.
На следующий день он весь вымок от проливного дождя и долго не мог унять дрожь. От его ноги стал исходить гангренозный запах, и он прилагал все усилия, чтобы накрыть «кольт» от дождя своим телом. В тот вечер он начал записывать кое-что в свой блокнот и впервые обнаружил, что его почерк стал ухудшаться. Он поймал себя на мысли о рассказе Дэниела Кайза «Цветы для Элджернона», так он назывался. Там кучка ученых каким-то образом превратила умственно отсталого парнишку-сторожа в гения… на время. А потом бедный малый стал терять это. Как же его звали? Чарли… какой-то Чарли, верно? Ну конечно, так ведь назывался фильм, который сделали по рассказу. «Чарли». Неплохой фильм. Похуже рассказа: его набили психоделическим[15] дерьмом шестидесятых, насколько он помнил, — но все-таки неплохой. В старые времена Гарольд часто ходил в кино, а еще больше фильмов просмотрел дома по видику. В те прежние дни, когда мир еще был, как назвал бы это Пентагон (кавычки открываются), жизнеспособной альтернативой (кавычки закрываются). Большинство из них он смотрел в одиночестве.
Он записал в своем блокноте медленно образующимися из корявых букв словами:
Гарольд прочитал то, что написал, и провел своей тонкой дрожащей рукой по лбу. Это не было хорошим оправданием; оно было плохим. Как ни приукрашивай его, оно все равно дурно пахнет. Тот, кто прочтет этот абзац после чтения его гроссбуха, поймет, что он обыкновенный лицемер. Он воображал себя королем анархии, но темный человек видел его насквозь и безо всякого труда превратил его в дрожащий мешок с костями, гнусно подыхающий на обочине шоссе. Его нога распухла, как водосточная труба, она пахла, как гнилой перезрелый банан, над его головой кружили канюки, резвясь в теплых потоках воздуха, а он сидел здесь, пытаясь найти разумное объяснение тому, что не поддавалось описанию. Он пал жертвой своей собственной затянувшейся юности — вот как все просто. Он был отравлен своими собственными смертельными мечтами.
Умирая, он чувствовал себя так, словно обрел частицу здравого рассудка и, быть может, даже частицу достоинства. Он не хотел принижать это мелкими оправданиями, хромающими по странице на костылях.
— Я мог бы стать кем-то в Боулдере, — тихо сказал он, и эта простая и ужасная правда вызвала бы у него слезы, не будь его организм таким усталым и обезвоженным. Он взглянул на выписанные с трудом буквы на страничке, а потом перевел взгляд на «кольт». Неожиданно ему захотелось покончить с этим, и он попытался сообразить, как ему подвести черту под своей жизнью самым простым и самым честным способом, каким только возможно. Больше, чем когда-либо, для него стало необходимым записать это и оставить для кого угодно, кто, быть может, отыщет его, пусть через год или через десять лет.
Он сжал в руке ручку. Подумал. Написал:
В конце страницы он аккуратно поставил свою подпись:
Он засунул блокнот в седельную сумку «триумфа». Надел на ручку колпачок и положил ее себе в карман. Засунул ствол «кольта» в рот и взглянул вверх, в голубое небо. Он вспомнил игру, в которую его сверстники-мальчишки играли в детстве и дразнили его, потому что он так никогда и не осмелился сыграть в нее. На одной из заброшенных дорог была яма в гравии, и нужно было спрыгнуть с ее края, пролететь расстояние, от которого замирало сердце, до того, как шлепнуться на песок, а потом катиться и катиться вниз и в конце концов вскарабкаться наверх, чтобы повторить все снова.
Играли все, кроме Гарольда. Гарольд стоял на краю ямы и считал: «Раз… Два… Три!» — как и все остальные, но этот талисман так никогда и не сработал. Его ноги оставались скованными. Он не мог заставить себя прыгнуть. И все остальные ребятишки порой прогоняли его домой, крича и обзывая Гарольдом Педрилой.
Он подумал:
Он подумал:
Он нажал на спуск.
Раздался выстрел.
Гарольд прыгнул.