в постель к Стю, который даже не пошевелился во сне.
Она подумала, что сегодня долго не заснет. Гарольд безнадежно влюбился в нее, а она безудержно влюбилась в Стю Редмана, так уж устроен этот старый жестокий мир. И теперь каждый раз, когда она встречала Гарольда, она чувствовала, как по коже ползут
Вдруг у нее перехватило дыхание, она привстала на локтях и широко раскрытыми глазами уставилась в темноту.
Что-то шевельнулось внутри ее.
Ее ладони ощупали покатый холмик живота. Наверняка еще слишком рано. Это лишь одно воображение, Только…
Только это не было воображением.
Она медленно откинулась на спину с тяжело бьющимся сердцем. Она едва не решилась разбудить Стю, но потом раздумала. Если бы только он зачал ее ребенка, а не Джесс… Если бы это был Стю, она разбудила бы его и разделила с ним это мгновение. Когда будет следующий ребенок, она так и сделает. Если, конечно,
А потом движение повторилось — такое легкое, каким может быть только пузырек воздуха. Лишь она знала, что это. Это был ребенок. И он был живой.
— О Господи, — пробормотала она и замерла в кровати. Ларри Андервуд и Гарольд Лодер были забыты. Все, что случилось с ней с тех пор, как заболела ее мать, оказалось тоже забытым. Она ждала, что он снова шевельнется, прислушиваясь к этому живому существу внутри себя, и так, прислушиваясь, незаметно для себя заснула. Ее ребенок был жив.
Гарольд сидел в кресле на лужайке перед маленьким домиком, который он выбрал для себя, глядел на небо и думал о старой рок-песенке. Он ненавидел рок-музыку, но эту песенку знал почти слово в слово и даже помнил название группы, исполнявшей ее, — «Кэти Янг энд Инносентс». У ведущего певца, или, вернее, певицы был высокий тоскующий голосок, напоминавший голос свирели, который каким-то образом целиком завладевал Гарольдом. «Золотистая нежность» называли такой голос диск-жокеи. Отзвук прошлого. Диск — самый писк. Судя по голосу, девчонка была бледненькой простенькой блондинкой лет шестнадцати. Голосок ее звучал так, словно она пела, обращаясь к фотографии, почти все время лежавшей в ящике шкафа, фотографии, которую доставали лишь поздно ночью, когда все в доме уже спали. Голосок звучал безнадежно. Фотография, которой она пела, была, наверное, вырезана из альбома ее старшей сестры, возможно, она обращалась к фото местного Большого Бугая, капитана футбольной команды и президента ученического совета. А Большой Бугай скорее всего трахался с главной болельщицей на какой- нибудь заброшенной аллейке любви, пока где-то далеко, в пригороде, эта простенькая девчушка, с плоской грудью и прыщиком в уголке рта, пела:
В его небе этой ночью сияло гораздо больше тысячи звезд, но то не были звезды любви. Никакого мягкого чепчика Млечного Пути. Здесь, на высоте мили над уровнем моря, звезды были яркими, как миллиарды дырок на черном бархате, безжалостно пробитых Божьим альпенштоком. Это были звезды ненависти, и потому Гарольд чувствовал, что вполне может положиться на них, загадывая желания. Исполни-желание, исполни-как-хочешь, исполни-что-я-загадал-среди-ночи. Чтоб вы все сдохли, ребята.
Он сидел молча, запрокинув голову, напоминая какого-то задумчивого астронома. Волосы Гарольда здорово отросли, но уже не были ни грязными, ни спутанными, ни взъерошенными. И от него уже не пахло, как от гнилого сорняка в копне сена. Даже пятна диатеза стали исчезать теперь, когда он перестал есть конфеты. От тяжелой работы и постоянного движения он худел и начинал выглядеть очень неплохо. В последние несколько недель, проходя мимо какой-нибудь блестящей поверхности, он иногда инстинктивно оборачивался на свое отражение, словно увидал там какого-то чужака.
Он выпрямился в кресле. На коленях у него лежала книга в мраморно-голубом переплете из искусственной кожи. Он прятал ее за свободно вынимавшимся кирпичом в кладке камина, когда уходил по делам. Если кто-то найдет эту книгу, ему в Боулдере настанет конец. На обложке золотыми буквами было оттиснуто одно слово, и слово это гласило: ГРОССБУХ. Это был его дневник, который он начал вести после того, как прочитал дневник Фрэн. Он уже исписал первые шестьдесят страниц своим убористым, строка в строку почерком. Там не было абзацев — один сплошной поток изливавшейся, как гной из подкожного фурункула, ненависти. Он и не подозревал, что в нем столько ненависти. Казалось, теперь запас ее уже должен был иссякнуть, однако он лишь перекрыл кран. Это как в старой шутке. Почему земля вся белая после последней стоянки Кастера? Потому что индейцы все шли, и шли, и…
А почему он ненавидел?
Он выпрямился так, словно вопрос пришел откуда-то извне. Это был трудный вопрос, ответить на него могли не многие. Избранные. Разве не говорил Эйнштейн, что всего шестеро людей в мире понимали весь смысл формулы
Скоро он покинет Боулдер. Дел здесь еще на месяц-другой — не больше. Когда он окончательно утвердится в способе сведения счетов, он двинется на запад. А когда доберется туда, раскроет свою пасть и выложит все про это местечко. Он расскажет им, что происходило на общих собраниях и — гораздо важнее — что обсуждалось на закрытых сходках (он был уверен, что войдет в комитет Свободной Зоны). Его примут с распростертыми объятиями, а потом его как следует наградит тот парень, который главенствует
Нет. У него не было исчерпывающего ответа на это, лишь что-то вроде… вроде оправдания самой ненависти. Да и можно ли считать такой вопрос честным? Он полагал, что нет. С тем же успехом можно спрашивать женщину, почему она родила урода.
Было такое время — один час или одно мгновение, — когда он созерцал воочию свою ненависть как бы со стороны. Это случилось, когда он закончил читать дневник Фрэн и обнаружил, что она по уши втюрилась в Стю Редмана. Это неожиданное известие подействовало на него, как действует ушат холодной воды на слизняка, заставляя его свернуться в маленький тугой комочек вместо того, чтобы расслабиться и сохранить достоинство. В этот час или мгновение он понял, что может просто