остолопов раскроются глаза. Зону облетело высказывание Глена Бейтмана о том, что Моисея, дескать, из Чарли Импенинга не вышло.
Глен Бейтман полагал, что дальше «смиренного ужаса» настроение сообщества не зашло, потому что, несмотря на все сны, несмотря на весь глубоко сидящий в них страх перед тем, что могло твориться на западе от Скалистых гор, они все еще оставались рационально мыслящими людьми. Суеверию, как и настоящей любви, нужно время, чтобы вырасти и забрать власть над всем остальным.
— Когда вы заканчиваете строить хлев, — сказал Бейтман Нику, Стю и Фрэн после того, как темнота положила конец их поискам на сегодня, — вы вешаете на двери лошадиную подкову кончиками вверх, чтобы сохранить удачу. Но даже если один из гвоздиков вылетит и подкова перевернется концами вниз, вы не бросите ваш хлев.
Может настать тот день, когда мы или наши дети все-таки оставим хлев, если подкова не сохранит удачу, но до той поры пройдут еще годы и годы. Сейчас же мы все чувствуем себя немного разобщенными и потерянными. По я думаю, это пройдет. Если Матушка Абагейл мертва — а, Господь свидетель, я надеюсь, что нет, — то, возможно, трудно было бы подобрать лучшее время для душевного оздоровления этого сообщества.
Ник написал:
— Да, я знаю, — мрачно сказал Глен. — Я знаю. Время, когда подкова не имела значения, возможно, проходит… уже прошло. Поверь мне, я это знаю.
— Но вы ведь на самом деле не думаете, что наши внуки станут суеверными дикарями, а, Глен? — спросила Фрэн. — Сжигающими ведьм и плюющими сквозь пальцы для удачи?
— Я не могу предсказывать будущее, Фрэн, — сказал Глен, и в свете фонаря его лицо показалось старым и изможденным, как у потерпевшего фиаско фокусника. — Я даже не сумел правильно понять то влияние, которое Матушка Абагейл оказывает на сообщество, пока Стю не указал мне на это той ночью на горе Флагстафф. Но вот что я знаю: мы все находимся здесь, в этом городе, благодаря двум событиям. Первую причину, супергрипп, мы можем списать на глупость человеческой расы в целом. Не важно, мы это сделали, или русские, или латыши. Вопрос, кто опрокинул пробирку, теряет свое значение перед главной истиной:
Стю очень медленно произнес:
— Что ж, у меня есть свои суеверия. Надо мной нередко смеялись из-за них, но они у меня есть. Я знаю, что нет никакой разницы, две сигареты прикуривает парень от одной спички или три, но две не действуют мне на нервы, а от трех мне становится не по себе. Я не хожу под приставными лестницами и не люблю, когда черная кошка перебегает мне дорогу. Но жить без науки… быть может, поклоняться солнцу… думая, что чудовища катают кипящие шары по небу, когда грохочет гром… Нет, лысик, я не могу сказать, что все это меня радует. Да нет, это кажется мне чем-то вроде рабства.
— Но предположим, что все эти вещи — правда, — тихо сказал Глен.
— Что-о?
— Допустим, что эра рационализма только что миновала. Я лично почти уверен в этом. Знаете, она приходила и уходила раньше; она чуть не покинула нас в шестидесятых годах нашего века, так называемая Эра Водолея, и она взяла почти бессрочный отпуск в средние века. И допустим… Допустим, когда рационализм уходит, некий слепящий яркий свет исчезает на время, и нам становится видна… мы можем видеть… — Он запнулся, его глаза словно заглянули внутрь себя.
— Что видеть? — спросила Фрэн.
Он поднял на нее глаза; они были серыми и какими-то странными, словно излучающими свой собственный внутренний свет.
— Черную магию, — мягко сказал он. — Вселенную, полную чудес, где вода струится вверх по горам, где тролли живут в глухих лесах, а драконы — в пещерах. Яркие чудеса, белую силу. «Лазарь, восстань». Воду, превращающуюся в вино. И… быть может… только быть может… избавление от дьяволов. — Он помолчал, потом улыбнулся и добавил:
— Путь к жизни.
— А темный человек? — тихо спросила Фрэн.
Глен пожал плечами.
— Матушка Абагейл называет его сыном Сатаны. Может, он всего лишь последний кудесник рационального мышления, собирающий против нас орудия технологии. А может, тут что-то еще, что-то намного темнее. Только знаю, что он
Снаружи теперь была лишь тьма, ветерок, дувший с гор, швырнул очередную струйку дождя на стекло окна гостиной Стю и Фрэн. Глен стал раскуривать трубку. Стю вытащил из кармана пригоршню мелочи и начал встряхивать монетки, а потом раскрывать ладони, чтобы посмотреть, сколько из них легли решкой, а сколько — орлом. Ник рисовал сложные загогулины на первой страничке своего блокнота, а перед собой видел пустые улицы Шойо и слышал — да, слышал, — как голос шепчет ему:
Через некоторое время Глен и Стю разожгли камин, и все стали смотреть на огонь, почти не разговаривая.
Когда они ушли, Фрэн чувствовала себя несчастной и подавленной. Стю тоже был не в своей тарелке. «Он выглядит усталым, — подумала она. — Завтра нам надо посидеть дома, просто посидеть, поговорить друг с другом и вздремнуть днем. Мы не должны расстраиваться». Она взглянула на газовый переносной фонарь и пожалела, что вместо него здесь нет электрического света — яркого света, который можно включить, дотронувшись пальцем до выключателя на стене.
Она почувствовала, как ее глаза наполняются слезами, и сердито приказала себе не поддаваться им, не создавать лишнюю проблему вдобавок ко всем остальным, но та ее часть, которая заведовала слезовыделением, была, казалось, не очень-то расположена подчиняться.
Потом Стю неожиданно просветлел:
— Постой! Да ведь я чуть было не забыл!
— Что забыл?
— Сейчас покажу! Стой, где стоишь! — Он вышел за дверь и шумно зашагал вниз по лестнице.
Она приблизилась к двери и через секунду услышала, как он поднимается обратно. Он что-то нес в руке, и это была… была…
— Стюарт Редман, где ты достал
— В магазине народной музыки, — ответил он с ухмылкой.
Она взяла стиральную доску и оглядела ее со всех сторон. В мерцающем свете фонаря та отливала