видел, рассказывал. И там, вдалеке, в конце коридора, парнишка какой-то застыл, среди полок со склянками да коробочками. Застыл – и смотрит. Не на склянки с коробочками – на нас, что ли? Непонятно. Потому как лица у парня не разглядеть за туманом – видно лишь, что халат на нем белый, аптекарский…
– Акулина! Федор! Быстро, уходим!
Хватают за руку, тянут.
Куда?
Да прочь отсюда, куда угодно, лишь бы подальше!
Спасибо, дяденька Друц!
Ноги мои, ноги! идите! бегите! плечи мои, не ломайтесь! голова, назад не поворачивайся!
– Не смотри, Акулина!
Это Княгиня.
Поздно, тетя Рашелька, уже посмотрела.
Дура я, дура…
Вон они: исклеванный чайками труп гречанки и Деметра-Туз. Стоят по обе стороны от трупаря; исходя диким мерцанием, Петр Валерьяныч держит мертвых за руки, как детей, и на вощеном, на бумажном его лице медленно проступает костяной полумесяц.
Улыбка.
– Ч-черт, опоздали! Поднял, Король! Не даром в Мариинке пели: хороший маг – мертвый маг! А тут впридачу крестница-покойница…
Княгиня бормочет-чертыхается где-то очень далеко, на самом краю света, там, где уже почти тьма.
– Идем, идем, Акулина! Скорее…
Я иду.
Я очень стараюсь идти.
Мне даже удается сделать шаг. И еще один.
А на третьем шаге все вокруг начинает рушиться.
Словно мы до того сидели внутри огромного горшка, и дома, деревья, небо, облака – все это на стенках горшка было нарисовано. Только не снаружи, а изнутри, специально для нас. А сейчас кто-то снаружи ка-ак треснет по этому горшку колотушкой! – и горшок раскололся, пошел осыпаться черепками; а снаружи…
А снаружи оказалось все совсем-совсем другое!
Как в сказке!
Как в той книжке, что я в лавке стянула.
Не смотрите в глаза мертвой гречанке! Не смотрите! Тем более, что и глаз-то у нее… Стойте!!! ах:
…пепел.
Серая каменистая равнина до самого небокрая; ни былинки, ни кустика, ни единого шевеления жизни. Не шмыгнет мышь меж камнями, не перечеркнет тусклый солнечный диск тень воронова крыла.
Впрочем, солнца здесь тоже нет. Небо – такое же серое, как и земля. Серое, мутное, беспросветное. И лишь время от времени налетающий ветер вздымает с земли легкий, почти невесомый пепел, закручивая его смерчиками, странно похожими на призрачные человеческие фигуры…
Был горшок, стал – замок-дворец! Башни небу в брюхо тычутся, молока просят; стена зубчатая, с дырками-смотрелками, у ворот мост на цепях прикован, чтоб не украли.
Мост поднят, ворота закрыты.
А это кто у стены стоит, там, где лестница? Неужто мы?!
На Друце – плащ изумрудной зеленью переливается, искрит; на плече знак Пик гладью вышит; под плащом – бархат черный, шелк, на ногах – сапоги со шпорами, на голове шляпа не шляпа, обруч не обруч, только и видать, что серебряный. В руках палку здоровенную держит, примеривается, как бы трупаря ловчее огреть. А Княгиня – та вообще будто с иконы сошла! Платье из золотой парчи с жемчугами, в буйных кудрях – самоцветы россыпью; на груди – амулет рубиновый в виде знака Бубен. И палочка у нее маленькая, зато сразу видать – волшебная.
Мало не покажется!
Глянула я на Федьку – ишь, вырядился, стоерос! Тут тебе и кафтан заморский, и штаны лилового бархата, и сабля на боку; а на плечах… на плечах он каменную ручищу держит! Одну руку, без ничего! Тяжеленная, рука-то: какой Федька ни силач, а и его к земле пригнуло!
Ой, а что ж это у меня на плечах-то?!
Извернулась, скосила глаз. Так и есть! Ничем я Федьки не хуже; и мне руку приспособили. Как же я до сих пор ее держу-то? – если вон и Федька из последних сил крепится?!
Однако, стою, не падаю.
Эх, жалко, зеркала нет – на себя посмотреть!
Правда, я и без зеркала вижу: платьишко на мне атласное, цвета морской волны, мелкими жемчужинками шитое, на ногах – туфельки серебристые… а остального не видно! Обидно, все-таки, что зеркала нет.