выбрал в первый раз, но сейчас он колебался. Слишком любил жену, чтобы уйти; слишком не любил пустую кровь, чтобы остаться.
– Ночью я пробрался к ней в спальню. Тайком. Представляешь, рыжий: к собственной жене! как вор! как бог...
Увиденное потрясло филакийца. В спальне находилась еще одна статуя: дерево и воск. В постели у супруги. Украшенная лентами, насквозь пропахшая дымом жертвенника. И дурман Лиссы[56] клубился в увядших глазах, когда женщина смотрела на мертвое подобие мужа.
Он не выдержал. Сбросил идола на пол. Растоптал. Долго, истово, с острым наслаждением давил подошвами обломки кумира, нагло занявшего чужое место, и только увидев сияющий, знакомый, любимый взгляд жены, только услышав ее сдавленный стон: 'Ты?! вернулся...', понял, что действительно вернулся.
Утром дом перетрясли сверху донизу.
Искали.
Вопили.
А двое уходили на юг. Пешком. Двое немолодых людей, по-юношески обняв друг друга за плечи.
– ...из города в город. И все ближе, ближе!.. Рыжий, ты представить не можешь, что со мной творилось. Будто сердце здесь оставил, в Троаде. Рассказывали: ночью вставал, спящий, и сюда шел. Ловили, связывали, я веревки рвал... я ведь бешеный. Жена со мной намучилась. Говорят, мой храм там, в Филаке, разрушили... сперва не знал. Но чувствую: дряхлеть начал. Кашляю все время. Зубы выпадают, сволочи. А мне нельзя... на кого я ее оставлю?..
Протесилай сгорбился. Перевел дух. Старый, еще крепкий, но уже видно: на исходе. Жена филакийца молча сидела на носовой полупалубе. Штопала ношеную хламиду, достав из котомки. Закончив, принялась вшивать в полы плаща свинцовые шарики. В разговор не вмешивалась. Зато юноша, явившийся вместе с супружеской четой, жадно ловил каждое слово.
На юношу Одиссей старался не смотреть.
Было жутко.
– Наконец не выдержал. Хоть так сдохну, хоть так: впервой, что ли? Ее хотел оставить, договорился уже... Куда там! Сказала, если оставлю, повесится на поясе. Ладно, думаю. На торговой эйкосоре доплыли до Скироса, там купили лодку. Вот этого подобрали, – филакиец кивнул на юношу. – Он из дому сбежал, на войну. Сперва я брать отказался, так он за лодкой два часа плыл... утонул бы, дурачок!..
– И ничего не утонул бы! – возмутился юнец. – Я как рыба! Я и сам бы... на войну!
Живое прошлое в облике юного беглеца сидело перед Одиссеем. Прошлое, раздвоенное, словно жало змеи; словно выбор Протесилая. Юноша, напомнивший сыну Лаэрта самого себя, бегущего в эпигоны, был рыжей рыжего. Карие, очень темные глаза. Тонкая кость. Порывистая угловатость движений. Огонь и вода, сплетенные в единую, тугую косу.
– Как тебя зовут? – спросил Одиссей, хотя мог бы не спрашивать.
– Пирр.
Ну да, конечно. Пирр. Рыжий.
Как же еще?
– Пирр, сын Лигерона, – поправился юноша, моргая. Он попытался сказать это с очевидным достоинством, даже с гордостью, но вышло жалко. Так, вытирая зареванное лицо, грозят соседскому мальчишке, который тебя старше, приходом самого сильного на свете папы. – Я внук скиросского басилея и сын величайшего из героев. Во мне его кровь.
– Серебряная? драгоценная кровь?!
Вскипев, он выхватил из-за пазухи короткий нож. Железный. Знакомый жест, и в порезе на ладони зацвел алый бутон. Славно, славно... Мальчик, ты ведь еще не воевал под Троей. Не огрызался, зажатый в угол. Крысенок, ты еще только хочешь этого. Порченая кровь для тебя – тайна за семью печатями. И ты уязвим, наследник морского оборотня из древнего пророчества.
Иное поколение.
Некий итакиец лишь чуть-чуть старше тебя: на целую вечность.
– Сколько же тебе лет, сын моего лучшего друга Лигерона? Два года? пять?!
Конечно, он принял сказанное за насмешку.
– Четырнадцать. Мне уже четырнадцать, а я еще ничего не совершил. Они хотели, чтобы я скис на их вшивом острове! А я всех обманул. Я – герой, а не баба.
– И ты хочешь убить тысячу врагов?
– Хочу? Нет, не хочу. Я их убью. Если успею.
Одиссей смотрел на сына, рожденного малышом Лигероном. На страстную мечту стать героем, достойным отца. Так смотрят на собственное дитя, оказавшееся чудовищем. Достойным отца. Четырнадцать лет. О небеса! – целых четырнадцать лет... Я вернусь, пообещал себе итакиец в сотый раз. Я все равно вернусь. Я буду очень спешить. И пусть никто не становится между мной и возвращением. Человек, бог, надменное время или сама Ананка-Неотвратимость, сойди она на землю и прегради дорогу – никто.
Но все-таки: четырнадцать лет.
Пенелопа, я люблю тебя. Мы же не виноваты...