плевались зеленоватыми искрами, сошедшими с ума светляками, пеной конца света – мерцание это заставляло дальний берег биться в истерике, исходя лавинами озноба. Снег шел, чтобы сразу растаять и стечь белесым гноем, ливень закипал на лету: все три мира смешивались в одно, безнадежно исковерканное целое, быль становилась небылью, правда – ложью, и даже ярость Крушителя Твердынь не могла быть полностью уверена в том, что она – именно ярость, именно Крушителя и именно Твердынь.
Эра Мрака заканчивалась, не успев начаться.
Тысячи голов Опоры Вселенной исходили надрывным шипением, костяные гребни их обугливались от ласки молний, и могучие извивы чешуйчатой плоти…
Так вот: всего этого не было.
Молний, ярости, светопреставления – не было.
Совсем.
Понурясь, я тихо брел себе без смысла и цели по свинцу Прародины, над которым всего три дня назад бился с огненной пастью; шаг, другой, третий, тридцать третий…
Владыка Тридцати Трех шагов.
И все мне казалось: рядом идет высокий воин, упрямый сутин сын, понимавший свободу иначе, чем понимаем ее мы, суры-небожители. Нас ведь амритой не пои – дай сыграть в блестящие камушки, каждый из которых беззвучно кричит:
– Не трогай меня!.. пусти, сволочь!
Теперь я уже не мог сказать: 'Мы смотрим – они живут. Божественные бирюльки – и смертная правда. Молния из земли в небо. Клянусь Судным Днем! – мы похожи не более…' Теперь это было бы ложью. Теперь это 'они' упрямо превращалось в 'мы', и разорвать нашу связь было гораздо сложнее и болезненней, чем содрать приросший к коже доспех. Прав был Брихас, когда отсоветовал мне брать панцирь среди прочих даров вспахтанного океана… трижды прав. Панцирь и серьги. Коварные игрушки времен, о которых разве что Брахма в состоянии сказать: 'Да, помню…' – и то соврет.
Отданные смертному, они ставят его вровень с небом.
Отданные суру, Локапале, одному из Свастики…
Гроза бушевала не в Безначалье: она бушевала во мне, разрывая сети, опутавшие Миродержца, позволяя идти, куда угодно, выдувая из темных закоулков сознания хлам, копившийся там веками, срывая пыльную кисею паутины… Сквозняки гуляли из угла в угол, затхлый воздух становился пронзительно свежим, пахло грозой, пахло истиной, способной вспороть рассудок, словно рыбье чрево, вывалив скользкие потроха на всеобщее обозрение; и чужак шел рядом, молчаливо соглашаясь:
– Да, наверное, ты знал это и раньше…
Увы, Секач: ты мог быть свободным, не прибегая к отцовскому дару. Я так не могу. Мне тоже нужны были серьги, как Черному Баламуту, мне тоже нужно было со звоном рвануть внутренние цепи, чтобы наконец понять давнюю фразу Бали-Праведника, князя дайтьев и асуров:
Теперь я понимал.
Многие тысячи – до, многие – после, и понадобилось босиком выйти на раскаленный рубеж эпох, испытать бессилие, любить время, шаг за шагом пройти три тернистых дороги, три человеческих жизни; понадобилось научиться моргать, думать, не спешить, пришлось разбить лоб о нарыв Курукшетры, примерить доспех-кожу и вырванные с мясом серьги – чтобы наконец вздохнуть полной грудью и сказать самому себе, себе и бешеному чужаку, что третий день шел со мной рука об руку:
'Да. Теперь – да'.