Их разговор уплывает, тонет в ночи. Словно коляска унесла Джандиери и Рашель прочь, а я осталась. Осталась одна-одинешенька… значит, через три-четыре дня? когда отдохнем?! Приведут ко мне будущего крестника, будет он сверкать конопушками, румянцем заливаться… А дальше?
Договор?
Или – черная слепящая боль? тьма с гаснущими искорками?!
– …да, Эльза, – возвращается голос, заставляя меня вздрогнуть от запоздалого счастья: не одна! я не одна! или все-таки одна?! – Да, я помню. Не надо об этом. Хотя… вы знаете, я то и дело вспоминаю о мальчике, которого господин Ознобишин буквально вытащил с того света! Ведь останься тогда Король Крестов жив – ему бы грозила смертная казнь через повешение. Смерть – за спасенную жизнь. К некромантам закон суров. Знаете… я далек от мысли, что господин Ознобишин всю жизнь провел в добродетели и бескорыстной любви к ближнему своему! Но я едва ли не впервые усомнился в справедливости наших законов. В ПРИНЦИПИАЛЬНОЙ справедливости! Не в Букве Закона, но в Духе! Надеюсь, вы меня понимаете, Эльза?
Мне кажется, что я ослышалась. Начальник облавного училища, жандармский полковник, вслух усомнился в справедливости Закона! ИХ Закона! Ведь «Варвары» сами по себе – Закон, его дух и буква!
Князь! опомнитесь…
– Опомнитесь, Шалва! – в шепоте Княгини звучит неподдельная тревога. – Вы ли это?! С каких пор облавник сомневается…
И – яростный, незнакомый крик в ответ:
– А я что – не человек?! параграф Уложения о Наказаниях?! Мне не бывает больно?! страшно?! я не имею права на сомнения?! Ведь, кроме Закона, у меня тоже есть совесть, совесть человека, который видит…
Джандиери резко умолкает. На некоторое время воцаряется тишина; лишь стучат копыта, шуршат по дороге колеса, да чуть слышно поскрипывают рессоры, обещая новый, другой, правильный сон, где все будет хорошо, хорошшшо…
– Простите меня, Шалва. Оказывается, я вас совсем не знаю. Простите, ради всего святого! А что до законов, ваших и наших… Иногда мне кажется: само общество, или, если хотите, государство отторгает нас, выдавливает, будто гнойный нарыв, извините за сравнение. И именно поэтому закон общества не делает разницы между спасенным от пневмонии сыном мещанки Уртюмовой и поднятым из гроба ростовщиком Яворским – поднятым, дабы выведать у покойника, где спрятаны отданные под залог драгоценности.
– Погодите, Эльза… Ростовщик Яворский? гурзуфское дело?! Ах, сами видите: я умру, как жил – облавным жандармом!.. Да, вы правы: закон общества не делает разницы. Но ведь эта разница есть?
– Как сказать, Шалва, как сказать. Ведь по закону важен сам факт 'эфирного воздействия', а не его цель или результат. А после бесед с отцом Георгием (не удивляйтесь, мы говорили с ним о многом!) я начинаю думать, что важно даже не само 'эфирное воздействие'. Важно нечто… другое, иное, вызывающее несомненное и безусловное отторжение. Не спрашивайте: что? Я сама не знаю.
– Жаль. Или – к счастью? как вы полагаете?..
Я стою на обочине. Стою на обочине, еду в коляске; уплываю в собственную, никому не доступную темень. Значит, доктор Ознобишин умер?! тот самый?! Трупарь? Отчего же я не радуюсь; отчего, наоборот, щемит сердце?
Ведь он нас едва не убил тогда, в Балаклаве…
Нельзя радоваться, когда человек умер. Будь он хоть трупарь-некромант, хоть черт с рогами. С чертом, конечно, я переборщила, но все-таки… Когда со зверями много времени проводишь, людей начинаешь лучше понимать. Я уже давно заметила. Тогда ведь казалось: так бы и разорвала Петра Валерьяныча на клочки!.. Вон Мальчик – он тоже кого хочешь на клочки разорвать может; а для меня он никакой не «хычник», не зверь лютый: я его котенком помню, маленьким, я его из бутылочки молоком поила, как ребенка собственного… ребенка… своего… собственного…
Голова кружится, кружится, идет вальсом при оплывших свечах-звездах; экипаж качается, баюкает, словно волны в море, в синем море-океане, где плывет сонная рыба, рыба-акулька…
– …двойня, двойня у вас, Александра Филатовна! Девочки! Обе здоровенькие, слава Богу! Поздравляем!
Поздравляем! поздравляем! поздравля… – тремоло акушерок эхом отражается от стен, дребезжит стеклами в окне; звякает никелированными инструментами, больше подходящими заплечных дел мастеру – шум множится, звенит в ушах сотней валдайских бубенцов.
По-здра-вля-ем!
Перед глазами – расплывчатые тени; движутся медленно, словно в толще мутной воды, подсвеченной сверху солнцем. Самая большая тень наплывает на меня, вынуждая других пятиться; мне хорошо в этой тени.
Родной голос:
– Как ты?
– Хорошо… хорошо, Феденька! Уже и не болит ничего… (а ведь и вправду не болит, и легкость в теле – прямо воздушная!) Двойня у нас, девочки!
Недоносила я вас, девочки, ну да вы простите маму вашу непутевую… вы ведь простите, да?
– Видел я твоих богатырок, – басит тень-Федор, и вдруг начинает стремительно меняться, истончаться… на миг мне чудится: мелькнула в тени исчезающая потная лысина, уши-лопухи, сизый нос в угрях…
– …с детьми… с детьми собственными! – пробрало сквозняком, аж сорочка тело облепила. – Только! с детьми…
Где легкость в теле? где воздушная?! свинцом тело налилось, до краешков.
Будто крылья подрезали.