пылает в тебе. У такого не очень-то посидишь… Комето вспомнила другой костер в ночи. Она грызлась с Ликимнием, во тьме ждали телеги с пифосами — мед и масло, могилы дураков — а у огня сидел человек, похожий на бога. Только бог мог быть так терпелив, как сын хромого Алкея. На его месте Комето давно бы уже избила спорщиков до потери сознания. Она знала, что терпение не свойственно гневным, ревнивым Олимпийцам. Но в ее воображении, где царила не реальность, а мечта, подкрепленная страхом, Амфитрион был сходен с божеством. Человек, обычный человек позволил бы микенскому ванакту ударить копьем, рассмеялся, видя труп на жухлой траве, да еще плюнул бы на тело тафийского мальчишки, оказавшегося девчонкой.
Она, Комето, дочь Птерелая, так бы и поступила.
— Проснись…
Пробравшись к ложу, Комето пальцем тронула щеку брата. Склонилась к уху, прикусила твердую, горячую мочку: «Проснись…» Эвер открыл глаза. Слюдяные оконца; две капли дождя на дрожащем листе. Юноша еле слышно застонал. Еще миг, и его не добудишься. Провалится в забытье: ищи-свищи.
— Помнишь?
В слюдяных оконцах зажегся свет. Капли дождя отразили вспышку молнии. Эвер всегда подчинялся тому, чья воля сильнее. Сейчас владыкой была Комето. Раненый вспомнил, что обещал вчера, ужаснулся, готовый отступить — и понял, что отступать некуда. Разрываясь между спящим на полу отцом и сестрой, присевшей у ложа, Эвер жалел, что не умер на Астериде. Закричит, подумала Комето. Отец проснется и убьет меня. Нет, не закричит. Брат знает, что отец беспощаден. И знает, что я не отступлю.
— Зови…
Пересиливая боль, медленней улитки, ползущей в траве, Эвер протянул руку к отцу. Лицо юноши исказилось от усилия. Казалось, он тянется через море, с одного берега на другой. Задрожал рот, из уголка потекла слюна. Повязки на плече набухли, пропитались свежей кровью. Эвер звал без слов, просил сердцем. Как отцовская мощь поддерживала его на воде, в проливе между Итакой и Тафосом, не позволяя захлебнуться, так взгляд Комето удерживал рассудок юноши на плаву, вынуждая к действию.
Золото сверкнуло в кудрях спящего Птерелая. Тонкая, драгоценная нить. Посейдонов волос скользнул вперед, еле-еле, словно пробуя на вкус, коснулся ногтя раненого — и кольцами намотался на палец. Осталось поднести златую змейку к голове…
— Дай сюда!
Послушный, как дитя, откликающееся на зов матери, Эвер качнул ладонью в сторону Комето. На большее у него не хватило сил. Девушка взяла брата за запястье, дохнула на палец, обмотанный сверкающей нитью. Змейка с беспокойством заворочалась, но быстро успокоилась. «Волос чует нашу кровь, — вспомнила Комето. — В ней шумит море…» Без колебаний она ухватила волос за трепещущий конец и сдернула с пальца брата. Сжала в кулаке — пригревшись, волос задремал. От него шло еле заметное тепло. Такое чувствуешь, купаясь летом, на закате.
«Приживется ли он у меня?»
Комето знала, что и пробовать не станет.
— Хорошо, — повторил Птерелай, улыбаясь. — Все хорошо…
Обратившись в камень, девушка смотрела на спящего отца. Заснул и Эвер — поступок истощил раненого. С облегчением изгнанника, взошедшего на подходящую скалу, юноша кинулся туда, где он ни в чем не был виноват — в горячечное, полное боли забытье. Спите, подумала Комето. Спите крепче. Что тебе снится, отец? Что тебе хорошо, если все плохо? Она не знала, что там, в глубине отцовской дремы, Птерелай до сих пор бьется с Тритоном, Амфитрионовым гигантом. Впервые за много лет бьется, как мужчина с мужчиной, без поддержки и защиты золотого волоса. Крыло Народа и забыл, как это прекрасно: когда боги ни при чем. Битва длилась, даруя надежду, а на склоне стояли дочь и сын — ликующая дочь, согласная стать женой, и здоровый, не целованный копьем сын. Дети гордились отцом, и руки Комето были по локоть золотые.
— Чш-ш…
Девушка выждала, пока отцовская нога перестанет дергаться, и переступила через нее. Все казалось: вот-вот Птерелай ухватит дочь за щиколотку. Воздвигнется горой, вытесняя из покоев воздух, и Комето задохнется. Тепло в кулаке успокаивало, но не слишком. Мое приданое, едва не рассмеялась Комето. Что принесла мужу Алкмена? — изгнание, пыль дорог. А я принесу неуязвимость. Кого выберет настоящий герой? Кто станет женой великого, грозного бойца?
В выборе можно было не сомневаться.
У выхода она еще раз, прощаясь, взглянула на отца. Тени сыграли со зрением злую шутку. На миг Комето почудилось, что отца здесь нет. Это Амфитрион, сын хромого Алкея, пришел к ней в спальню. Пьяный, усталый, непобедимый; храпит у порога. Муж, в котором воскрес отец — сейчас девушка боялась его так же сильно, как еще недавно любила. Она мотнула головой, гоня видение прочь, крепче сжала кулак и вышла прочь.
Она шла по дворцу, как по взятому с боем.
Тень ее на стенах мерцала золоченой каймой.
12
Тьма на востоке бледнела, выцветала. Небо текло жемчужным вином. Розовоперстая Эос вставала над морем, притихшим в благоговении. Кончиками пальцев заря тронула стайку облаков, что паслись на востоке — и белорунные овцы зарделись, наливаясь глубоким пурпуром. Венец Гелиоса встал над горизонтом. От него к Тафосу побежала дорожка из расплавленного золота. Свежее дыхание Зефира едва ощущалось в воздухе. Последняя утренняя прохлада вытекала, как кровь из отворенных жил. Шурша, волны перебирали мокрую гальку, тщетно выискивая утерянные сокровища. Горластые чайки, и те без звука кружили над скалами, боясь нарушить хрупкий покой.
При виде восхода, лучшего за сотню лет, любой уважающий себя аэд прослезился бы и тут же сочинил восторженный гимн. И непременно добавил бы: «Отличное утро, чтобы умереть!» Жаль, не было аэдов в войске, высадившемся на Тафосе. И хвала богам, что не было, ибо за последнюю фразу любимец Муз наверняка схлопотал бы по зубам от лишенных поэтического дара жизнелюбивых соратников.
Лагерь просыпался. Пряди тумана мешались с дымом первых костров. Люди двигались медленно, бестолково, как сонные рыбы в толще воды. Дозоры, промаявшись всю ночь в ожидании вылазки телебоев, наконец вздохнули спокойно. Звякали котлы и оружие. Кто-то острил меч, водя по лезвию точильным камнем: «Вжжжик… вжжжик…» Молодой караульщик, отлучившийся по нужде, бегом вернулся на пост. Быстро огляделся; перевел дух. Хвала Зевсу, никто не заметил его отлучки! Для порядка парень еще раз обвел взглядом лагерь — и едва не заорал.
По лагерю шел бог.
Сквозь туман и дым. Мимо костров и людей. Не замечая. Не видя. Не интересуясь. Кроваво-алый гребень шлема. Доспех — вторая кожа из металла. Бог в нем родился. Широкий запон; тяжелый меч в ножнах. Блеск солнца на меди и бронзе. Лик Медузы на щите. Оскал львиных морд с наручей. Хруст щебня под ногами. Все другие звуки исчезли. Остались шаги и хруст: мерный, равнодушный. Словно не камни терлись друг о друга, а кости врагов.
На бога оборачивались. Афиняне. Фокейцы. Локры. Беотийцы. Аргивяне. Горы. Облака. Волны. Из шатра сунулся рыжий весельчак Эльпистик:
— Эй! Куда собрался, лавагет? На войну?!
Шутка повисла в воздухе, оборачиваясь пророчеством. Лагерь остался позади. Гигантом восстав из чрева матери-Геи, перед богом выросла крепость. Серые зубья башен грызли небо. На галерее подняли тревогу. Часовой замахнулся дротиком — и опустил руку. Возможно, представил, как бог восходит на башню и ломает ему шею. А потом спускается обратно, чтобы ждать дальше. Вскоре за воротами послышалась торопливая возня. Громыхнул, покидая петли, засов-исполин. Створки распахнулись. За ними стоял другой бог. Сине-зеленый гребень шлема. Посейдонов трезубец на щите. Доспех — рыбья чешуя. Бог в нем родился.