— Тяжелее?! — воскликнул он, вскакивая на ноги в порыве самобичевания. — Да, да, тебе тяжело. Но тяжелее всего мне.
— Тебе?! — В голосе Анриетты звучал укор и даже то, что может нанести хрупкой Любви самый роковой удар, — тень презрения. Но прежде всего в нем звучало изумление.
— Я знаю, это выглядит глупо, самоуверенно, плоско, — воскликнул он, — как будто я не видел, что, вызывая у тебя недоверие, разрушаю твою веру в жизнь! Но теперь, когда я вижу, что я натворил, я презираю себя. Я уподобился человеку, продавшему королевское наследие за ночь наслаждения…
Анриетта взмахнула рукой, отрицая это, — Казанова по-своему понял ее жест.
— Я вовсе не пытаюсь принизить Мариетту, — поспешил заявить он. — Небу известно, что она по своим человеческим качествам куда лучше меня. Горюю же я, что потерял то, что имел в тебе, то, что ты могла мне дать и давала, — несопоставимое даже в сравнении с ней. Да, она миленькая, и молоденькая, и щедрая, и прелестная, но таких женщин много — они могут все это дать, но не больше. Меня же сводит с ума мысль о том, какое несчетное сокровище я имел в тебе… Но лучше об этом не думать.
Тронули ли Анриетту эти бессвязные слова, которые были произнесены, однако, не без страсти? Увы, если уж возникает подозрение в искренности любимого, самые честные, казалось бы, слова звучат фальшиво, как клятвы игрока в кости. Любовь, познавшая предательство, не может спокойно существовать где-то между избытком доверия и безмерным презрением. Однако пока любящее сердце не устанет от любви и не начнет искать перемен, оно будет с надеждой прислушиваться, не появилось ли малейшего намека на улучшение, хоть какой-то надежды на то, что нанесенная ему кровоточащая рана может зарубцеваться.
— Какое значение имеют сейчас слова? — сказала Анриетта. — Ты пытаешься вернуть меня на пьедестал, с которого сам меня сбросил. К чему мучить себя мыслями о том, что могло бы быть, когда уже слишком поздно?
— А разве то, что ты говоришь, не указывает на сожаление, не менее горькое, чем у Данте? — воскликнул он. — Вспоминать о счастье в годину бедствий — горше этого ничего быть не может, особенно если виноват ты сам. Но я не бог, и я же не женщина — я мужчина, и притом глупый мужчина, а потому я чувствую сожаление. Чувство это бесполезное, если тебе угодно, но тем не менее сильное.
Вот теперь он растрогал ее, унизился, не став жалким, а это ведь одна из жертв, каких требует оскорбленное любящее сердце.
— Нет нужды сожалеть, — сказала она уже мягче, — я по-прежнему считаю, что тебе следует отдохнуть…
— Чтобы ты могла сбежать и улететь, как стая жаворонков осенью!
Казанова сражался изо всех сил — сперва не столько за то, чтобы удержать ее, сколько за то, чтобы она позволила ему попытаться ее удержать. За него было то, что у него не хватило ума не пытаться ее обманывать, — его покаяние, во всяком случае, звучало искренне. А против — то, что он устал и ему трудно было выстраивать свои мысли. Одной мысли, однако, он отчаянно держался: если он сейчас даст Анриетте уехать, она уйдет от него навсегда.
Но ему следовало затаить эту мысль, и он произнес ее вслух лишь в самый последний момент.
Анриетта ничего на это не сказала — лишь спокойно поднялась, чтобы закончить укладку. А он наблюдал за ней, застыв в отчаянии, раздумывая, что же еще сказать, чтобы смягчить ее. Последний предмет туалета был уложен, и Анриетта принялась застегивать саквояж. Казанова пришел ей на помощь, как пришел бы на помощь любой другой женщине.
— Позволь мне.
То, что было непосильно ее хрупким пальчикам, мгновенно поддалось его крепким, стальным пальцам. Неплохо, пожалуй, что ему представился случай показать свое физическое превосходство над ней — пожалуй, единственное, сохранившееся за ним в ее представлении, мрачно подумал он. Затем, когда она безразличным тоном поблагодарила его, он импульсивно взял ее руку.
— Ты же не порвешь со мной так безжалостно? — взмолился он. — Наказывая меня, ты наказываешь себя. Слишком большое ты придаешь всему этому значение. Позволь мне поехать с тобой.
— Но, — с легкой горечью, однако безо всякой мстительности сказала она, — в таком случае я отберу тебя у твоей другой любви. А я намерена вернуть тебя Мариетте.
Ему хотелось нетерпеливо взмахнуть рукой, но он сдержался.
— Если бы там была идиллия, — сказал он и попытался улыбнуться, — я не стоял бы здесь и не умолял бы тебя взять назад то, чего ты никогда не теряла. Я просил бы у Мариетты извинения за то, что уезжаю…
— В таком случае иди к ней! — пылко воскликнула Анриетта.
— Нет! — Наконец-то он увидел слабый лучик надежды: ее терпимость к Мариетте все-таки дала трещину и переродилась в ревность. — В этом нет нужны, но я напишу ей, если…
— Если — что?
— Если ты обещаешь мне, что я могу поехать с тобой.
— И что же ты ей скажешь?
Он пожал плечами.
— Ты увидишь письмо, когда оно будет написано, но зачем его писать, пока я не уверен в том, что мы не расстанемся?
— А какой смысл в том, чтобы оставаться вместе, если любое легкое увлечение, встречающееся на твоем пути, может отбросить нас друг от друга?
Казанова не стал пытаться доказывать обратное. Ему казалось, что он уже достаточно привел доказательств — да и она тоже — и что настало время испробовать что-то более веское.
Он быстро привлек ее к себе и прильнул губами к ее губам. Она с мгновение сопротивлялась, потом беспомощно уступила его поцелуям. Он же не отпускал ее, пока не уверился, что одержал победу — не окончательную, но, по крайней мере, у него появился шанс вернуть Анриетту.
— Так я могу поехать с тобой? — прошептал он.
Она наклонила голову — не слишком охотно, подумал он, но все же наклонила.
— Ты обещаешь? — не отступался он.
— Если ты, в свою очередь, обещаешь отдохнуть, пока не настанет время ехать.
— А ты все устроила? И для меня будет место в карете?
— Да. А теперь отдыхай.
Ни слова не говоря, Казанова повернулся, подошел к дивану и лег. Анриетта взяла его теплый плащ для путешествий, накрыла им Казанову и, как ребенку, подоткнула концы.
— Спасибо, — с улыбкой сказал он.
Она нагнулась и коснулась губами его лба.
— Спасибо, — повторил он с еще большей благодарностью и, когда она уже повернулась, чтобы уйти, добавил: — Кстати, а куда мы едем?
— В Венецию, — сказала она уже с порога.
— В… — Он даже приподнялся на локте от удивления. Казалось, он хотел что-то добавить, что-то возразить, подумала она, но он ничего не сказал и, снова опустившись на диван, закрыл глаза, а она повернулась и вышла.
Оба совсем забыли про письмо Мариетте.
Путешествие через Апеннины в Болонью, а оттуда через Феррару, Ровиго и Падую — в Венецию особенно приятно весной, когда едешь в карете с милым сердцу спутником. По дороге не было никаких неприятных происшествий, и, когда Флоренция и связанные с нею горькие воспоминания остались позади, Казанова и Анриетта снова вступили в медовый месяц, только на этот раз в меду был привкус червоточинки, как бы предупреждение. Казанова понимал, что он, так сказать, проходит испытательный срок, но по мере того, как они ехали дальше — не спеша, только при солнце, — он преисполнялся все большей уверенности в себе, а когда они вновь вступили в его родной город, где мрамор и вода, и он обратился на венецианском диалекте к гондольеру, помогая Анриетте сесть в лодку, Казанова снова почувствовал себя самим собой.
В пути было лишь одно небольшое происшествие, в котором не было, по сути дела, ничего