заставляет себя ждать. Здесь реже бывает ведро, чем льет как из ведра! Ежедневной здешней непогоды хватило бы в Шотландии на неделю, а неделя в Шотландии, поверьте, по занудству может сойти за век. Идемте же!
Словно в подтверждение его слов, на нас с новой силой обрушился дождь.
— Хляби небесные хлюпают, как торфяное болото! Скорее внутрь! — И он, чуть прихрамывая, поспешил вперед.
Мы вступили внутрь виллы, я — преисполненный удовольствия и возбуждения, он, как мне показалось, с некоторым облегчением, обнаружив во мне свежего собеседника. До чего захватывающе красноречив он был! Он говорил, пока мы сидели за вином у еле тлеющего в очаге огня. Я попытался передать бледное воспоминание о нашей встрече, но на большее я просто не способен. Размах простой его беседы намного превосходил мои возможности; даже когда он не рассуждал ни о чем особенно глубоком, речь его оказывалась приправленной всевозможными намеками, и совсем уж поражали те связи, которые он устанавливал между предметами, каковые мне и в голову не приходило сопрягать друг с другом. К тому же, несмотря на постоянную браваду, за всем этим скрывалась скромность, которая то и дело выплескивалась наружу в виде насмешек над самим собой. Не к моей выгоде обернулся временной фактор: подчас он ссылался на нечто мне совершенно не известное.
По меньшей мере я собрал воедино немногочисленные факты, которые он, словно листья, ронял среди благодатного августа своего разговора. На вилле Диодати он проживал со своим доктором «Полли» — итальянцем по фамилии Полидори — и небольшой свитой. Шелли обосновался по соседству — «всего в одном сорте лозы прямо по винограднику», как он выразился, — во владении, прозываемом Кампань Шапюи; как я вскоре узнал, ее более торжественно величали виллой Шапюи. «Мой собрат — нечестивец и изгнанник» (так он назвал Шелли) поселился там с двумя молодыми женщинами, Мэри Годвин и ее сводной сестрой Клер Клермонт, упомянув о которой, Байрон приподнял и брови, и стакан.
Благодаря этой подсказке я вспомнил, что Байрон находился сейчас в изгнании. В Лондоне произошел какой-то скандал — ну да скандалы так же естественно собирались вокруг Байрона, как облака вокруг Монблана. Полный отвращения, он покинул Англию.
Под его стаканом лежал напитавшийся вином листок бумаги. Если бы взять этот листок с собой в 2020 год, подумал я про себя, ему бы не было цены! Я спросил, способствует ли его нынешнее пристанище писанию стихов.
— Вот мое нынешнее пристанище, — сказал он, постукивая себя по голове. — Как долго пробуду в нем еще я, не выбираясь наружу, — кому ведомо! Поэзия, похоже, бурлит там, точно газы в кишечнике, но как испустить ее с должным звуком, — вот в чем штука! Великий Джон Мильтон, сей слепой адвокат Бога перед Человеком, однажды останавливался под этой самой крышей.
Взгляните, к чему все это привело, — «Возвращенный Рай»! Величайшая ошибка в английской литературе, если не считать, конечно, рождения Саути. Впрочем, сегодня мне сообщили, что Саути болен. Расскажите же о чем-нибудь, мистер
Боденленд, что произвело на вас недавно яркое впечатление. Мы ведь не обязаны говорить о литературе — не правда ли? — я бы с удовольствием послушал новости об Америке, которая, насколько я понимаю, частично еще прозябает в каменноугольном веке.
Я раскрыл уже было на манер вытащенной из воды рыбы рот, как вдруг входная дверь настежь распахнулась и в комнату влетели два пса, а следом за ними показался стройный молодой человек, стряхивающий с головы дождевые брызги. С его синей фуражки во все стороны щедро разлетались капли влаги, собаки же, отряхиваясь, обрушили повсюду буквально потоки воды. За полчаса, проведенных с лордом Байроном, я совсем забыл, что снаружи опять зарядил ливень
Байрон с хохотом вскочил и протянул вновь прибывшему клетчатый плед, чтобы тот вытер себе волосы. Собаки от его хохота отпрянули и залились лаем, тут же появился слуга. Он забрал собак и подбросил дров в большую, отделанную кафелем печь, перед которой мы сидели.
Было видно, как рады эти двое обществу друг друга. Краткие реплики, которыми они перекидывались, свидетельствовали о непринужденной близости в отношениях и оказались столь стремительны и до того насыщены намеками, что я почти не улавливал их смысла.
— Кажется, у меня в волосах настоящий Серпантин[2], — возвестил пришелец, продолжая проливать вокруг воду и заливисто смеясь.
— Разве не говорил я вчера вечером, что вы повиты змием, и Мэри согласилась с этим? А теперь и чело ваше увито змеями — равно как у Медузы Горгоны!
— Тогда не взыщите, пока я разряжаю свою серпантину[3]! — И он с удвоенной энергией принялся вытирать голову.
— Я воздам должное в еще более древней форме. Гм… «Ambo florentes aetatibus, Arcades ambo…»[4]
— Потрясающе! И этот лозунг будет служить нам обоим, Альбе, даже если нашей Аркадии сужден потоп!
Байрон поднял свой стакан. Потревоженный его жестом, на пол спорхнул лежавший под стаканом листок бумаги. Я поднял его, напомнив тем самым о своем существовании. Взяв меня за руку, словно извиняясь, что на время забыл обо мне, Байрон сказал:
— Дорогой Боденленд, вам надлежит познакомиться с моим собратом — нечестивцем и изгнанником,
Итак, я был представлен Перси Биши Шелли.
Да, Байрон представил меня Шелли. С этого момента мой разрыв со старым укладом реальности оформился окончательно.
Молодой поэт тут же смутился как красна девица. В своей черной куртке и брюках, в небрежно наброшенной на них и все еще капающей на пол накидке он казался совсем юношей. Чтобы пожать мне руку, он выронил свою синюю фуражку на пол. Одарил меня ослепительной улыбкой. Он был воплощенным электричеством, в то время как Байрон являл собой воплощение мужественного напора — если подобное выражение не будет расценено как слишком приземленное. Ростом Шелли оказался выше Байрона, но слегка сутулился, тогда как Байрон отличался по временам чуть ли не солдатской выправкой. Он был прыщеват, костляв, безбород, но прежде всего — абсолютно одухотворен.
— Очень приятно, мистер Боденленд, самое время послушать маленькую переделку!
Он вытащил из кармана листок бумаги и, сбившись на чуть неестественный фальцет, принялся декламировать:
Иные говорят, что отблеск мира неземного Во сне нисходит в душу и что смерть — дремота, Чей рой обличий превзойдет без счета Живущих въяве мыслей скалу. Я же снова…
Байрон, прерывая его, хлопнул в ладоши:
— Прошу прощения, но я не разделяю этих чувств. Внемлите моему бессмертному ответу.
Настанет срок — и Время ниспошлет Без сновидений сон, баюкающий мертвых, И мир нездешний сгинет иль уснет В мозгу, дружище, среди строчек стертых.
— Простите мое как всегда грубое вмешательство! Но не следует предаваться поэтическому труду с чрезмерным рвением. Меня не нужно ни в чем убеждать! Как поэт вы или хуже меня — ив этом случае я скучаю, или же лучше — и тогда я ревную!
— Я соперничаю только с самим собой, Альбе, вовсе не с вами, — сказал Шелли, с готовностью, однако, пряча рукопись. Альбе было прозвищем, которым тут наградили Байрона, — Эта игра для вас слишком легка! Вы всегда сами себя превосходите, — доброжелательно проговорил Байрон, словно беспокоясь, не задел ли он чувства Шелли. — Давайте же, плесните себе вина, а настойка опия, если она вам нужна, на каминной доске. Мистер Боденленд как раз собирался рассказать мне о чем-то потрясающем, что недавно весьма его впечатлило.
Шелли подсел ко мне, отодвинув в сторону вино, и заглянул мне в лицо.
— В самом деле? Вы увидели солнечный луч или что-то в этом роде?
Обрадовавшись возможности уйти в сторону, я ответил:
— Мне сегодня сказали, что дурная погода вызвана избытком пушечных ядер, выпущенных в прошлом году на поле Ватерлоо.
Шелли расхохотался.