свободы должно стать то, что грозит нам смертельной опасностью, может быть, гибелью? Зачем такая нелепость, такая несправедливость?..
— Такая ненависть… — в тон ему вставил Гордон, содрогнувшись всем своим небольшим телом.
— Ненависть? — повторил Хамид, словно пробуя это слово на вкус. — Нет, ненависти во мне больше нет. Я не хотел бы воевать ни с бахразцами, ни с англичанами. Зачем? Я не питаю к ним вражды. Я знаю только одно: им не место здесь, и, для того чтобы их здесь больше не было, я готов убивать их. Но ненависти у меня нет ни к кому, даже к Азми-паше и его свирепому Легиону. Знаешь что, Гордон? Если бы я мог быть уверен, что, прекратив борьбу и оставив англичанам их нефть, а бахразцам их земли на окраине пустыни, мы все же сможем добиться свободы, если бы мне в том был порукой бог, — я тотчас же повернул бы назад и не стал посягать на эти ненужные мне чужие владения.
— Праздные мечты, — угрюмо отозвался Гордон.
— Да, судьба велит иначе. Я не могу оставить все так, как есть. Хочу я или нет, я должен идти до конца — до той грозной и нежеланной развязки, которую мы сами навлекли на себя: и я, и бахразцы, и англичане. Теперь этой развязки уже не избежать.
— Узнаю шаги бога истории, — сказал Гордон, закинув вверх свою большую голову, как будто именно оттуда, сверху, слышались эти шаги. — Словно козы на привязи, мы топчемся вокруг прошлого и не можем от него уйти. История — вот тот враг, против которого мы здесь ведем войну, Хамид. И это наш общий враг. Я должен одержать над ним победу. Ведь одолеть неизбежность — это и значит обрести свободу.
— Теперь мне ясно, какой путь избрать, — сказал Хамид полушутливо. И, тут же забыв о Гордоне и его идеях, он поднял голову к зимнему небу, взглядом отыскивая в вышине Плеяды; потом слегка раскинул руки и заговорил, обращаясь к ночи: как в каждом арабе, в нем жило стремление к высшей, отвлеченной справедливости. — О ночь, звездная ночь! Почему ты не хочешь указать путь своим любимым детям — арабам? Если б можно было определить этот путь с помощью приборов, формул, навигационных карт! На север или на юг? Вот она, северная звезда. Восток, запад, север, юг? Где искать свободу, скажи. Где искать свободу арабу теперь, когда судьба столкнула его с чужой алчностью и чужой жестокостью? Нефть, пушки, трусливые, подлые самолеты! Какое дело до них арабу? Что им нужно от него здесь, в его родном краю? Почему мы должны выбирать между ними и зависеть от сделанного выбора, почему, о ночь?
— Берегись, Хамид, — лукаво сказал Гордон. — Как бы эта прекрасная ночь не размокла от твоих жалоб и не кончилась дождем.
— Пусть прольется дождь. Это тоже судьба! — сказал Хамид. — Ведь судьба всегда готова обрушить на нас какую-нибудь неожиданность. — И, глядя на звезды, он в подтверждение своих слов прочел нараспев стих из Гарифа: «Покорно и безмятежно ждем мы велений судьбы».
Они продолжали спуск, поочередно декламируя полустишия одной из Муаллак[3], где речь шла о звездном дожде, о ягнятах, пасущихся в долине, о прахе развалин и о том, как хорошо ранним утром трогаться в путь вместе с женщинами, прекрасными, как белые лани, мчащиеся на зов своих детенышей.
Вот о чем говорили им звезды аравийского неба.
ГЛАВА ТРЕТЬЯ
Утром в лагере Гордона, разбитом всего за тридцать миль до Джаммарского перевала, раздался крик сторожевого — Бекра, сидевшего на косолапом верблюде:
— Смит-паша едет!
Он помахал винтовкой и пустил своего верблюда вскачь навстречу небольшому броневичку в пестрых разводах камуфляжа; мальчики, Минка и маленький Нури, помчались за ним, на радостях стреляя в воздух, хотя Гордон строго запретил устраивать пальбу на территории Джаммара.
— Хасиб![4]
Предостерегающий окрик раздался, когда все трое стали прыгать с верблюдов прямо на башню броневика, хватаясь, чтобы не упасть, за короткий ствол орудия, и Гордон с удовольствием представил себе, какая физиономия сейчас у Смита и как он сыплет ругательствами в раскаленной водительской кабине.
Возле Гордона остался один лишь Али, застывший в позе молчаливого презрения к остальным. Когда Гордон упрекнул его за то, что он с таким угрюмым равнодушием относится к ценному и лишь недавно добытому трофею, Али пожал плечами и пробормотал:
— Бог создал араба. Потом он создал пустыню. Потом пораздумал и создал верблюда. — Али сложил руки вместе, чтобы изобразить завершенность этой триады. — А такие штуки не для арабов, — проворчал он. — И не для пустыни тоже.
Гордон засмеялся, с каким-то ехидным присвистом цедя смех сквозь редкие желтоватые зубы; он думал о жалкой ограниченности погонщика верблюдов. Верблюд для Али был чем-то неразрывно слитым с его жизнью, и он инстинктивно становился на защиту верблюда. Но и сам Гордон воспринимал стального урода как нечто глубоко неуместное в пустыне, и не потому лишь, что верблюд рядом с ним оказывался бесполезным, а потому, что это было зрелище, оскорблявшее эстетический вкус и напоминавшее о машинном помешательстве, которое охватило весь мир. Даже непорочная чистота пустыни не убереглась от геометрического безобразия этих форм.
— Ты у меня скоро будешь ездить на такой штуке, — сказал Гордон нарочно, чтобы подразнить Али.
Но Али только сплюнул в ответ и удалился, оставив Гордона вдвоем с подошедшим Смитом, водителем броневика. Смит, долговязый англичанин, вытирал пот с лица и шеи. Он весь взмок, мокрая одежда прилипла к телу, и он отлеплял ее на ходу.
Гордон сидел, поджав под себя ноги, и в этой позе был похож на гриб — маленький, с большой головой, которая словно перевешивала туловище. Он поднял глаза и сказал: «А-а, привет, Смит!» — как будто этого коротенького типично городского приветствия было достаточно, чтобы выразить Смиту все, что нужно.
— Я вас искал по всей пустыне, — сказал Смит, снова принимаясь вытирать пот.
Было что-то от взрослого ребенка в добродушном круглом лице этого человека, нетронутом опустошительными бурями мысли. Арабская одежда не могла скрыть его походки городского человека, привыкшего шагать по тротуарам. Окинув взглядом всю фигуру Смита, Гордон не в первый раз отметил про себя его сходство с полисменом; казалось, он был специально сработан для полицейского мундира, но в последний момент получил от природы добродушное выражение лица, хотя, если приглядеться внимательней, начинало казаться, что его самого смущает это добродушие. Сейчас он стоял над Гордоном с внушительным и в то же время растерянным видом блюстителя порядка, которому пришлось задержать джентльмена.
— Проехали без приключений? — спросил Гордон не вставая. Он нетерпеливо ждал, когда высокий Смит усядется рядом с ним на землю.
— Без всяких. Вторую машину я спрятал в пещере в Вади-Джаммар[5] , но если за нами начнет охотиться самолет, сверху могут заметить след колес.
Гордон наконец поднял голову, и на миг не то небо ослепило его, не то он — небо. — Да сядьте же вы, — сказал он Смиту. — Я вовсе не желаю свернуть себе из-за вас шею. Каким путем вы ехали?
— Вдоль Вади-Джаммар, — ответил Смит и сел рядом с Гордоном, но не на землю, а на плоский обломок камня, тем самым сохраняя некоторую независимость.
— Я же вам велел ехать не вдоль, а по Вади-Джаммар, — сказал Гордон. — Не удивительно, что вы оставили след.
— Я пробовал, но это оказалось невозможно, — возразил Смит. — Эти машины не годятся для такой трудной дороги.
Там, где дело касалось техники, Гордон не мог спорить со Смитом. Если Смит не взялся провести броневик через Вади-Джаммар, — значит, так было лучше и для машины и для той цели, которой она должна была послужить, потому что во всем, что касалось машин, авторитет Смита был непререкаем. И все