а потом вернуться в гостиницу и хорошенько выспаться. Сегодня он уже не будет ни работать, ни думать о работе. Но мысли, как назло, возвращались в музей, к портрету.

Дорога от замка спускалась по небольшому, покрытому пожухлой травой холму к ручью, который наполнял чудом уцелевший ров вокруг замка. Деревянный мостик, переброшенный через него, выводил к музейной калитке с будкой билетера и к парковке для машин, обсаженной кустами самшита. Напротив входа, через дорогу, стоял трактир. Прелестный каменный домишко под черепичной крышей, как будто сошедший со старой гравюры, буквально врос в землю. Чувствуя себя совершенно разбитым, Павел уселся за столик, достал большой носовой платок и сделал заказ – чайник черного чая, рюмку водки и суп с кнелями. В сумке проснулся мобильный, это была Юлька, его двоюродная сестра.

– Слушай, я через неделю приеду. Ты будешь в Москве?

– Да-да, кодечдо. Я тебя встречу, только скажи домер рейса.

– А как ты сам? Что-то голос у тебя простуженный?

– Да все более или бенее… Дасборк только… Простыл. До все равдо работаю. В субботу буду в Боскве. А как ты?

– Все как обычно. Ничего сенсационного.

– Здорово, что приезжаешь.

– Ну, целую. До встречи.

Павел не спеша сделал глоток чая и, почувствовав вкус мелиссы, сразу вспомнил бабушку, дачу, сиамского кота Сеньку и Юльку, терпеливо сидящую на стуле – она была его первой моделью, слово «натурщица» они еще не знали.

Тогда на даче, с бабушкой и Юлькой, пожалуй, и началось его увлечение рисованием. Цветные карандаши, акварельные краски в плоской картонной коробке с неудобной кисточкой, – правда, потом он приноровился рисовать палочками с ватным наконечником, – немного позже появились фломастеры, привезенные папой из какой-то командировки, они писали сочно, ярко, их не надо было слюнявить, как карандаши, и это оказалось настоящим счастьем.

Как-то бабушка, это было уже в Москве, прихватив папку с его рисунками, отвела Павла в Дом пионеров. Там учили петь, плясать, играть на баяне, ну и рисовать, конечно. Учителем рисования оказался бровастый дядька небольшого роста в короткой меховой безрукавке, он очень обрадовался новому ученику: «У тебя хорошие рисунки. Ну что, хочешь стать художником?» – И усадил его за трехногий мольберт, объяснив, что называется он «рембрандтовским», потому что такую форму мольберта придумал голландский художник Рембрандт. Он прикнопил к мольберту лист бумаги и велел Павлу рисовать натюрморт – вазу с фруктами, стоящую на белом подиуме. Ваза была кособокая, а яблоки и груши – с белыми щербинками. Потом Павлу сказали, что фрукты не настоящие, а из парафина. Сидящие рядом тоже корпели над вазой. Кто-то смотрел на нее сквозь карандаш, чтобы «чувствовать масштаб предмета». На шкафу и на полках стояли гигантские белые безглазые головы, лежали носы, руки и ноги, как будто их отрезали у великанов. Было непривычно, но интересно.

Сначала на рисование его водила бабушка, а иногда мама. Идти было недалеко, все время прямо-прямо, у метро «Кировская» – налево, а потом в переулок, через палисадник, и ты уже на месте. Постепенно осмелев, он стал ходить один. И это было здорово. Он казался себе страшно взрослым, серьезным, большую папку с рисунками Павел нес впереди себя, чтоб было позаметнее. Учитель Павла хвалил. Особенно когда забирать его приходила мама. До него долетали обрывки фраз про «учиться дальше» и про способности. Но и мама придерживалась другого мнения, конечно, учиться, пусть даже рисованию, – можно. Но только в дополнение к французскому языку! «Кем бы ты ни был – язык тебе всегда пригодится, как говорят, будет le pain et le plaisir»[2] . Мама была переводчицей и, понятное дело, отдала сына во французскую спецшколу. Под ее нажимом приходилось зубрить неправильные глаголы и тарабанить фонетические упражнения. А стоило только завести разговор про рисование…. как она сразу теряла к нему интерес.

Память Павла плавно перетекала с одного на другое. Он даже не заметил, как воспоминания затянули его в тот самый черный омут, за ту черту, через которую переступать ни в коем случае нельзя. Он сам запретил себе вспоминать и думать об этом. Он сам так решил. И поэтому еще жил.

3. Служанка

Фуншал, середина XIX в., масло/холст

Спина ее выгнулась колесом, по лицу пробежала страшная судорога, голова наклонилась чуть вбок, и черная зловонная рвота тонкой струйкой засочилась изо рта на постель. Члены ее напряглись, на шее надулись вены, руки хватали батистовый ворот рубахи, сбившуюся простыню. По подушке рассыпались драгоценные зеленые камушки – порвалось любимое ожерелье моей госпожи. Пресвятая Дева Мария, не оставь ее милостью своей. Больше трех суток длятся ее страдания. Разве под силу человеку, а тем более женщине, вынести такое. Даже смотреть на ее муки невыносимо.

Запекшиеся губы приоткрылись, госпожа, видно, хотела что-то сказать, но голос ее был так тих, что я не разобрала ни слова. Тяжелые веки приподнялись, она искала глазами меня.

– Я тут, тут, госпожа, я с вами. Что вы хотите, что? Говорите. – Подойдя к туалетному столику, я взяла кувшин и, смочив водой полотняное полотенце, принялась протирать измученное лицо моей хозяйки. «Господи, Твоя воля, избавь ее от страданий». Видно, слова мои были услышаны, и судорога отступила, синьора как будто немного успокоилась, черты ее разгладились, и она чуть заметно кивнула мне.

– Я сейчас, я все сделаю… Что вы хотели, повторите, госпожа, что? – опустившись на колени, твердила я, припав к ее груди, пытаясь услышать хоть словечко. Но она молчала. Несколько минут спустя папаша Жозе, наш садовник, подошел и тронул меня за локоть:

– Оставь, Мариза, разве ты не видишь, все кончено. Ты ей уже ничем не поможешь. Она умерла.

Только после этих слов я заметила ее остановившийся взгляд. Большая черная муха, громко жужжа, покружив, опустилась на впалую щеку моей бедной хозяйки. Хлопнули ставни, теплый влажный ветер ворвался в комнату. Башенные часы на площади пробили пять пополудни. Слезы хлынули у меня из глаз, к горлу подступил комок.

– Ну, ну, поплачь, Мариза, поплачь. Она была хорошей госпожой, доброй, а уж какой красавицей, во всем Фуншале такой не было. – Папаша Жозе похлопал меня по плечу. – Все, отмучилась. Кончились ее страдания. Да и твои тоже. Виданное ли дело, три дня не спишь, от нее не отходишь. Ничего… теперь ей должно быть лучше… хотя… кто же знает. – Он, крестясь, отступил от ложа.

Я почти ничего не слышала из того, что говорил Жозе, а все стояла, плакала и смотрела на мою бедную хозяйку, гладила ее блестящие черные локоны, нежные руки. Я помнила их еще такими маленькими, розовыми, пухлыми, в перевязочках.

– Глаза закрыть полагается, – подал голос из-за моей спины папаша Жозе.

Я и без него знала, что полагается, но говорить ничего не стала. Не первый раз покойника видела. И отца, и братьев своих обряжала и хоронила. И донну Клару, хозяйкину мамашу, и сына ее, он младенцем преставился. «Ох, кто же знал, что Господь заберет ее раньше меня, старухи. Ей бы еще жить да жить», – думала я, накидывая на мою госпожу белый полотняный покров.

– Что же нам теперь делать? Как мы одни, без хозяина? – спросил папаша Жозе, и в голосе его чувствовалась растерянность.

– Что положено, то и будем делать, – оборвала я его. Вот глупый старик, смолоду умом не блистал, а к старости и вовсе дураком сделался.

– Не болтай, Жозе. Лучше сперва сходи позови Аниту, она мне поможет. А потом пойди в Санта-Клару, за отцом Доминианом, он, должно быть, уже вернулся. Если нет – передай служке, что, мол, так и так, мы его ждем.

Вытащив из комода черный креп, я подошла к зеркалу, к тому самому треклятому зеркалу, что осталось после русского художника. Маленькая трещина в правом углу почернела и расползлась. Говорила я хозяйке, плохая примета. Да разве кто меня послушает…

– Да-а-а, Мариза, дожили мы, – снова раздался голос папаши Жозе, который все стоял в дверях и, как мул, качал головой.

– Никакого проку от тебя нету! Иди делай, что велено, да пошевеливайся. – С ним всегда так, не прикрикнешь, с места не сдвинется.

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату