Лама.
Если это тот самый Карлос Лама, художник и историк искусств, выходец из Колумбии, эмигрировавший в Мексику, то я должен его знать – как-никак коллега по университету. Скорее всего, познакомились мы случайно, на приеме симпозиума, когда в толчее не разберешь, с кем общаешься. И все же его усы, как мне помнится, выглядели иначе. Я стал приглядываться к Карлосу Ламе внимательней и понял, что щека на его бульдожьем лице вспухла, поэтому усы стояли торчком. Догадавшись, что я наконец узнал его, он лукаво сверкнул глазами. Усы Карлоса, несмотря на то, что щека вспухла и отвердела как камень, зашевелились, полные губы произнесли по-английски:
– Local, bat not local color…[6]
Карлос Лама шутил не только над своим английским, но и над английским как таковым, и его нисколько не интересовало, имеют ли вообще эти странные слова какой-либо смысл. Водя одной рукой перед толстым, точно расплющенным носом, другой он протянул мне стакан с «Маргаритой». Я послушался и залпом отпил половину. Зуб болел по-прежнему, но вкус лимона и соли, кажется, взбодрил меня. И я сразу же понял, что хотел сказать Карлос на неродном ему языке. Он хотел сказать, что если уместно употребить прилагательное local, то только не в сочетании local color – «местный колорит». Предлагая выпить, он имел, наверное, в виду local anaesthetic, то есть «местную анестезию». Я отпил еще немного, а Карлос осушил стакан до дна и языком слизнул с губ крупинки соли. Следующий стакан, тут же принесенный пожилым, но необыкновенно проворным официантом, Карлос пропустил в себя одним духом, и я тоже, вздрагивая каждый раз, когда жидкость касалась больной десны, допил свой коктейль, а вслед за ним и второй. Потом еще и еще раз. Видимо, исходя из дневной нормы выпивки Карлоса, который был постоянным посетителем этого бара, для него уже заранее было приготовлено нужное количество стаканов с основными компонентами для «Маргариты», оставалось только долить воду.
По мере того как я пьянел, начало действовать и болеутоляющее, выпитое мной под «Маргариту», и я ждал, что вот-вот боль, мучившая меня чуть ли не сто часов, отступит хотя бы ненадолго. Изо всех сил стараясь заглушить боль, словно обезьяна вцепившуюся в челюсть, я ни на минуту не переставал сознавать, в каком ужасном состоянии мой зуб и десна, но уже предчувствовал, что пройдет еще совсем немного времени, и исчезнет не только боль, но и сознание, что вообще существуют зубы и десны. Видимо, «Маргарита» вместе с болеутоляющим подействовала и на Карлоса, но опьянение вызвало у него не апатию, как у многих, а мощный прилив энергии. Пока что, привалившись ко мне грузным телом, он наклонил свою огромную голову и ждал, что я скажу. Но, как это ни печально, я произнес по-испански, сестренка, одну-единственную фразу, хотя и вложил в нее всю свою душу:
– Gracias, Carlos![7]
И тогда, ободренный моей благодарностью, Карлос отбросил всякую сдержанность, почувствовал себя свободно и заговорил, энергично жестикулируя. Говорил он не по-испански. Но его английский, сестренка, – до этого он звучал холодно и бесстрастно – был теперь воплощением бьющей через край энергии. Именно английская речь придавала словам, клокочущим в душе этого художника и искусствоведа, некую силу, удивительным образом сплетавшую их воедино. Человек, родной язык которого в далеком прошлом был растоптан испанским, кровь предков которого смешалась с кровью испанцев, говорит на языке североамериканцев, хотя именно благодаря им в Колумбии создалось такое положение, что он был вынужден переселиться в Мексику, – ведь если он возвратится на родину, его обязательно убьют. Я не могу не передать тебе, в самых общих чертах хотя бы, смысл слов Карлоса, которые имеют прямое отношение к моему повествованию. Ты, сестренка, наверное, спросишь: так ли необходимо все, что я тебе рассказываю, для описания мифов и преданий нашего края? Но я, глядя на твою фотографию, пишу все, что приходит мне в голову. И мне представляется, что это и есть единственно правильный метод описания мифов и преданий нашего края.
Карлос Лама начал с того, что сказал о своем весьма сочувственном отношении к моей лекции «Мексиканский мастер народной гравюры Посада глазами японца», которая была прочитана на симпозиуме, организованном нашей лабораторией, – она, дескать, и побудила его искать знакомства со мной.
В известной серии гравюр Посады глубоко разрабатывается, как я утверждал, тема бедствий, характерная в целом для всего его творчества. Таких ниспосланных природой бедствий, как наводнения, пожары, эпидемии, а также катастрофы, сверхъестественные явления, преступления, самоубийства. В этой же серии у Посады немало и всяческих уродств: например, сиамские близнецы, ребенок, у которого вместо рук ноги, женщина, производящая на свет одновременно трех младенцев и четырех зверенышей…
– Ты был прав, утверждая, что в творчестве Посады, да и вообще в народном творчестве Мексики конца прошлого века, центральное место занимает тема уродства. Я и сам в этом убедился, – сказал Карлос.
Ему не было еще двадцати лет, когда фонд Рокфеллера оплатил его поездку на учебу в Европу и он, с альбомом Босха под мышкой, сел на пароход. Обосновавшись в Германии, Карлос, который вел самую скромную жизнь, какая прилична иностранцу, с помощью Босха постигал живопись. У художников Ренессанса он обнаружил множество сюжетов о рождении уродов, и это потрясло его до глубины души. В юности Карлосу предоставился случай в буквальном смысле слова прикоснуться к сиамским близнецам, у которых на двоих было две головы, четыре руки, четыре ноги и только один живот. Он кожей своей ощутил волну леденящего ужаса, овладевшего отцом и матерью, которые дали жизнь этим уродам, – волну, прокатившуюся от их поселка и захлестнувшую весь район. Таким образом, он по-своему осознал, чем для народа, для каждого человека обернулось именуемое Ренессансом время религиозных войн. То есть осознал мысли, чувства, представления людей в «сегодняшнем мире, где правит вера в то, что близок Судный день», – определение Гриммельсхаузена[8], бродячего студента, который описывал места, куда заносила его судьба.
Нет нужды доказывать, что Карлос в юношеские годы, смог приобрести этот уникальный опыт только благодаря особому стечению обстоятельств. Другими словами – только благодаря тому, что люди затерявшейся в горах Колумбии деревеньки, в которой родился и рос Карлос, жили в «сегодняшнем мире, где правит вера в то, что близок Судный день», и там время от времени действительно рождались сиамские близнецы. В семье одного из его родственников тоже родился урод. Когда Карлос прочел у Монтеня о рождении урода, он даже подумал, что речь идет о его бедном племяннике. Если ты, сестренка, возьмешь его сборничек из «Библиотеки Иванами»[9], то сможешь прочесть в нем о крохотном младенце без головы, который прирос к груди другого младенца, покрупнее, и о том, что «если их разделить, то обнаружится еще один пупок». В ночь, когда родился урод, собралась вся родня, и Карлос, еще ребенок, никак не мог заснуть на своей соломенной подстилке – ему мешали тихие разговоры взрослых. Он со страхом думал о себе, крохотном маковом зернышке, затерявшемся в этой деревне, в далекой провинции, в стране, именуемой Колумбией, в Южной Америке, на планете, вращающейся вокруг солнца, в одной из галактик нашей Вселенной. Но стоило ему подумать о том, что он, лежащий сейчас в амбаре, упершись лбом в каменную стену, принадлежит в то же время своей деревне, своему краю, принадлежит стране, именуемой Колумбия, и обитает в Южной Америке, а являясь жителем Земли, вращается вокруг Солнца, принадлежа галактике, является гражданином Вселенной, – и от одной этой мысли его охватило блаженство столь же невыразимое, каким был совсем недавно обуявший его страх…
– Глубокий смысл пережитого мне, ребенку, был тогда, разумеется, недоступен. Да это и естественно, правда, профессор? Но каждый раз, когда я, скитаясь по Германии, думал о своей крохотной деревеньке,