Сергей Геннадьевич Бабаян
Mea culpa[1]
I
– Чего это тебе дома не сидится?…
Николай перевел взгляд с наручных часов на цифровое табло над дверью. Все правильно: на нем было без десяти четыре, на руке без пяти – его старая «Радуга» всегда уходила. Сменщик Бирюков, сухопарый белобрысый мужик лет тридцати пяти, закрыл за собою дверь – погасло монотонное гудение цеха – и бросил на стул длинную и круглую, как батон колбасы, спортивную сумку.
– Сволочи, – непонятно-весело сказал он – останавливаясь перед вешалкой и с коротким текучим треском разнимая молнию своей серо-зеленой, с ядовито-оранжевым подбоем
– Попросил бы охрану, – сказал Николай. – Может, и пропустили бы.
Он не то чтобы не любил – скорее, без особой симпатии относился к сменщику Бирюкову – и сейчас даже слегка досадовал на его ранний приход… тем более что все равно прежде указанного в пропуске времени за проходную не выпустят. Выйти с территории завода (равно войти) можно было только три раза в день – утром, в обед и вечером. Сначала это его тяготило – на мебельной фабрике, где он работал раньше, на вахте сидели равнодушные ко всему старики (да и забор был как решето), – но он скоро привык. Платили здесь почти на полтинник больше.
– Их попросишь, – сказал Бирюков, вешая куртку – пару раз промахнулся петлей. – Ты чего, никогда не опаздывал? Набрали лимитчиков – во!… – Он открыл рот и постучал себя по сухому звонкому лбу. –
Он размашисто (был он высок, длинноног, с широкими, прямоугольно очерченными плечами) подошел к столу и протянул Николаю руку. Николай в душе удивился: сменщик редко здоровался за руку, он вообще был сухим, малоразговорчивым человеком, большей частью открывавшим тонкогубый бесцветный рот лишь затем, чтобы вяло ругнуть начальство, – и пожал ему руку, приподнявшись со стула. При этом он уловил слабый, но свежий – не перегарный – запах спиртного. Вслух он, конечно, ничего не сказал – отношения были не те, – но, видимо, слишком пристально взглянул Бирюкову в лицо – потому что тот, наверное, почувствовав это, охотно сказал:
– Перебрали вчера с приятелем. Сегодня чуть не умер, все утро пивом оттягивался. После обеда соснул, проснулся – опять голова болит. Ну и… принял сто пятьдесят. Представляешь, какими мы были вчера – если бутылка осталась?!
Этим, конечно, и объяснялась непривычная разговорчивость Бирюкова… но именно то, что этим в нем обнаруживались неожиданно обыденные человеческие черты – перебрал накануне, весь день болел, опохмелился (а Николай раньше думал, что сменщик вовсе не пьет – вобла такая…), – приятно удивило Николая, и он – тем более под настроение окончания смены – широко улыбнулся.
– Бывает, – сочувственно сказал он. – Сам третьего дня болел. Перед сменой хотел поправиться – ну его к черту, с дурной головой сидеть, – так жена не дала. У тебя-то как?
– Моя ничего. Да ее и дома-то не было. В библиотеку свою ушла.
– В библиотеку?
– Ну да. Она у меня библиотекарем. Знаешь, за рыбным?
– Знаю. Так она что же… институт кончила? – Николай откуда-то помнил, что есть такой – библиотечный институт. Сам он в библиотеку уже лет двадцать как не ходил, – но со школьного детства помнил, уважал и отчего-то жалел женщин-библиотекарей.
– Не. Техникум.
– Платят им мало, – сочувственно сказал Николай.
– Уборщица столько же получает. Так сейчас ни одна уборщица на одной ставке не сидит: два часа в одной конторе махнет, два в другой – вот тебе и сто пятьдесят. И везде грязь непролазная.
Николай покивал головой, доброжелательно глядя на Бирюкова. Несколько слов такого вот раз в год отмякающего сухаря радуют больше, чем ежедневный привычный треск какого-нибудь Сашки Борзова. Добродушно он подумал о том, что лучше бы сменщик пребывал в таком настроении не в начале, а в конце своей смены (они менялись дежурствами каждый квартал, и тогда Николай заступал Бирюкова): сколько раз его равнодушно-угрюмое, с глубоко спрятанными глазами лицо навевало на Николая тоску – и это перед началом восьмичасового дежурства… Бирюков посмотрел на свои электронные, с нержавеющим ребристым браслетом часы (как-то неуместно нарядные рядом с махрово обтрепавшимся рукавом его фланелевой, унылого цвета рубахи) и энергично мотнул головой.
– Вот так и буду теперь за полчаса приходить. Два опоздания – долой пятьдесят процентов.
Нормальный парень, подумал Николай. В конце концов, почему человек должен стрекотать как сорока? А если он нелюдим – то что, сразу плохой человек? Он знал Бирюкова пять лет – с тех пор, как пришел на завод; жили они в одном доме – Николай в первом, Бирюков в последнем подъезде, знал в лицо и его жену – симпатичную сероглазую женщину, которая летом (она носила тесные платья) даже его волновала… Он вдруг понял, что кроме молчаливости и угрюмоватого выражения белесого, худого лица не замечал за Бирюковым ничего дурного (а разве это дурное?…) – и в то же время всегда относился к нему прохладнее, чем, например, к третьему сменщику, Савватееву, или к тому же Петьке Безрукову с четвертого этажа, – потому что Петька всегда улыбался матрешкой и весело и вместе с тем уважительно здоровался с Николаем – и это непонятно перевешивало то, что Петька, напившись пьяным, нередко гонял по подъезду свою маленькую и толстую, но удивительно – ртутным шариком – подвижную жену (Николаю иногда приходилось спускаться)… Ведь если подумать, полный идиотизм: даже в книжках с упоением описывают людей, которые одновременно с добрыми совершают ну просто дикие дурные поступки, – авторы даже с гордостью, с любовью какой-то подчеркивают, что вот, мол, – живые, грешные люди! – как в этой книжке, по которой поставили фильм… «Тени исчезают в полдень»: там этот Фрол – ну, совершенный м…, ему за одни его издевательства над бабами надо было руки-ноги повыдергать, но автор – прямо чувствуется – восемьсот страниц не нарадуется на него (сам, наверное, такой же как этот Фрол… жизнелюб). Или этот… Гришка из «Тихого Дона»? – вообще дебильный какой-то. Когда по школьной программе читал, половину его поступков не понял: то он красных рубит, то белых, то любит Аксинью, то наплевать на нее… похож на Витьку из