Глава вторая ПРОБУЖДЕНИЕ
Осень шла по лесным оврагам и буреломам заповедных зубовских боров, по звонким просекам одетых в золото и багрянец белоствольных березовых чащ. Желтые листья шуршали под ногами в продуваемых ветерком коридорах безлюдных аллей. Днем солнце зажигало развешанные между сосен невидимые сети паутин. Вечерами в поднебесье кричали гуси. На рассвете ложился слабый утренник. Потом вставал туман и висел неподвижно среди деревьев, покуда уже поздно, в десятом часу, его нехотя просвечивало солнце. Возле балкона в тумане алели гроздья рябин. Влажный голубой дымок, пропахнувший грибной сыростью и горечью палого листа, проникал в легкие, и от него немного кружилась голова.
В безлюдных комнатах путятинского дома крепче, чем летом, был слышен запах соснового дерева. Стены тихонько поскрипывали, а среди ночи вдруг раздавался звонкий треск половицы.
В первые ночи Рахманинов вздрагивал во сне. Сердце колотилось в потемках. Но скоро привык ко всему в этой «лесной яме», куда забрался по доброй своей воле.
«Собачки» Татьяны Спиридоновны, три огромных сенбернара — Цезарь, Белана и Салтан, — не отходили от Сергея ни днем ни ночью. Спали они на ковре подле его кровати, шагали вслед за ним величавой колышущейся походкой, сопровождали на прогулках.
С ними, не страшась заблудиться, он заходил в самые непроглядные, заросшие косматым мохом еловые чащобы. Эхо несло грозное басовитое рявканье Цезаря по лесным овражкам.
Домочадцы Путятина были, по-видимому, рады нежданному постояльцу.
Подавая Сергею Васильевичу обед, горничная Лушка обязательно напяливала белый передник и ухмылялась про себя каким-то своим лукавым мыслям. Когда музыкант играл или занимался, в доме царила гробовая тишина. Лушка ступала крадучись в войлочных постолах, сердито цыкала на махавшую хвостом Белану и вдруг, завороженная музыкой, садилась на краешек дивана. Порой, припомнив свое, потихоньку всхлипывала.
Сергею казалось, что еще никогда в жизни он не был так счастлив. Но было в этом лесном счастье единое темное пятнышко. Ему казалось: стоит только попасть в этот «скит», музыка придет к нему сама. Но она не приходила.
Мысли о новой симфонии он давно забросил. Еще с лета он думал только о втором фортепьянном концерте и даже пообещал его на осень Гольденвейзеру, но в конце августа пошел на попятный. Десятки раз он принимался набрасывать промелькнувшую мысль и рвал на клочки написанное. Не то, не то!
В Путятине были груды растрепанных книг и журналов. Он читал запоем, много играл, бродил по просекам. Душа жила и дышала, печалясь и радуясь золотой осени, но все еще была глуха…
Через день хромоногий почтарь со станции Арсаки приносил письма и газеты. Письма приходили чаще всего от Модеста Чайковского, реже от Глазунова. Последний выслал путятинскому отшельнику партитуру новой своей, Шестой, симфонии. Проиграв первую часть, Рахманинов задумался.
Салтан подошел, положил тяжелую голову ему на колени, глядя кроткими, темными, с синевой глазами.
— Ну вот видишь, собачка! — сказал Сергей. — Слышал небось! А у нас с тобой ничего не выходит…
Раз в неделю он ездил в Москву, не только затем, чтобы «себя показать», но главным образом ради уроков, которые давал в трех домах. Переночевав у Сатиных в мезонине, он ранним утренним поездом возвращался к себе в Пустынь.
Однажды утром, когда Лушка отворила ставни, он увидел лежащий на елках и на клумбах снег.
В середине ноября пришлось на месяц вернуться в Москву ради впрыскиваний мышьяка, на которых настаивал Остроумов, Возвращаясь в декабре, он чувствовал, что едет домой. В Арсаках были уже сугробы. Курносая Лушка сама выехала за ним в санях. «Собачки-крошки» обрушили на музыканта такой восторг, что, не устояв под их натиском, он со смехом повалился в снег.
На святках у Сатиных получилось письмо с английской маркой, надписанное рукой Зилоти, которое Леля Крейцер, ученица Рахманинова, немедленно перевела. В нем Лондонское филармоническое общество приглашало пианиста и дирижера С. В, Рахманинова к участию в концерте в «Зале королевы» 19 апреля н. ст. 1899 года.
Александр Ильич в письме сообщал, что Прелюдия до-диез минор в его, Зилоти, концертах в городах Европы имела ошеломляющий успех. Советовал, кроме Прелюдии, готовить также концерт и фантазию «Утес».
Не дождавшись конца святочных «каникул», Сергей Васильевич внезапно вернулся в Путятино.
На дворе стоял трескучий мороз. Березы и ели в серебре.
На стеклах радугой переливалась ледяная парча. В трубах, стреляя угольками, трещали поленья.
С утра до ночи в жарко натопленных комнатах звучал рояль. Сергей только играл, играл. Попытки разбудить умолкнувшую внутреннюю музыку по- прежнему были безуспешны.
Теперь письма подолгу лежали без ответа. Днем он носил их в карманах, а на сон грядущий, ради угрызений совести, выкладывал на ночной столик.
Однажды что-то разбудило его перед рассветом. Привстав на локте, он стал слушать. Померещилось?.. Нет, его три товарища тоже подняли головы и глядят в неплотно прикрытую ставнем морозную ночь. Вот снова… Совсем близко, может быть на краю сада, низкий тоскующий вой.
Насторожив уши, Цезарь тихонько зарычал. Но, встретясь в полутьме глазами с Сергеем, постучал по ковру тяжелым хвостом.
«Не тревожься! — сказали его умные, с опущенными уголками глаза. — Мы с тобой».
Весь январь и февраль Рахманинов не покладая рук трудился, готовясь к первому заграничному концерту.
В марте с грустью покинул Путятино и вернулся в Москву, а в апреле выехал в Лондон.
Он опомнился от трудов и забот только тогда, когда после двухдневной тряски в вагоне увидел себя в Кале, выброшенным на узенький, огражденный перилами мостик. Под сваями крутилась холодная серая вода. Ветер рвал, расстилая по волнам клочья бурого пароходного дыма. Отчаянно, как перед бедой, кричали чайки.
Филармонический оркестр в Лондоне оказался превосходным. О таком у себя дома Рахманинов в те годы не мог и мечтать. Пятитысячная толпа, заполнившая «Зал королевы», тоже немало озадачила московского музыканта. Самый шумный успех, как и следовало ожидать, выпал на долю Прелюдии. Сергей никогда не думал, что англичане способны так кричать.
На другой день приставленный к Рахманинову гид-импрессарио повел его в роскошный нотный магазин и показал на витрине его Прелюдию, изданную тремя крупнейшими издательствами.
Не веря глазам своим, он читал надписи на цветных обложках. На одной было начертано: «День гнева», на второй — «Пожар московский», а на третьей даже «Московский вальс»…
В конце мая из Лондона в Москву ему выслали вырезки из сорока двух английских газет. В критических оценках концертов царил неописуемый разнобой. «Утес» Лермонтова был признан просто нелепым.
«Ночевала тучка золотая…» Разве можно написать хорошую музыку на такие нелепые слова?
«…Как и следовало ожидать, принимая во внимание национальность автора, туман изображен в музыке как настоящее кораблекрушение, слезы покинутого Утеса переданы ужасным громом…»
Два критика вступили в яростную полемику, пытаясь, каждый по-своему, обосновать полет тучки законами физики.
Пианизм Рахманинова лондонские рецензенты в большинстве оценили как явление заурядное по сравнению с Гофманом и Розенталем.
Только хор похвал Прелюдии был единодушен.
Вернувшись в Москву, Сергей зашел к Любатович. Мамонтовцы (едва ли не в полном составе) устроили музыканту шумную овацию.