басовитый рев большого колокола.
И эту махину восемьсот лет тому назад своими грубыми, мозолистыми руками сложил Господин Великий Новгород, такие вот рослые, плечистые бородачи каменщики, плотники, бочары, что идут навстречу звону мерным неторопливым шагом, в новых поддевках с цветными опоясками, истово крестясь на купола, могучие, сильные, как Федор, как Гаврила Олексич и рыбачка Арина. Их глаза глядят спокойно и бесстрашно вперед, через века.
Они твердо знают, что слава их города, слава России не может исчезнуть.
Пройдут десятилетия. Эти стены и площади, охваченные огнем, услышат раздирающий сердце вой стервятников с черными крестами на крыльях. И когда дым рассеется и погаснет пламя, внуки и правнуки — новое, незнаемое племя еще не родившихся новгородцев станет бережно, с гордостью и любовью очищать от мусора, шлака и изгари эти святые камни, чтобы наново сложить стены, воздвигнутые гением народа.
Много лет спустя, вспоминая этот вечер, думал Сергей о том, что в баснословно далекие века не было у народа иного средства, чтобы выразить свои думы, надежды и печали, как эти могучие несказанной красоты нефы и архитравы великолепных соборов, как фрески и мозаики эпохи Феофана Грека, былинные сказы и грозные распевы знаменного письма.
Нет, не смирение, не униженная покорность судьбе звучали под сводами Софии, но гнев, но трепет, но скорбь, но гордость и торжество.
И душа Сергея содрогалась до самого дна от радости, страха и красоты.
Это началось, разумеется, не в один день.
Но едва бричка въехала во двор Онега, Сергей в тот же миг почувствовал какую-то перемену. Даже собаки, выбежавшие навстречу, лаяли без всякого одушевления, а так больше — для порядка.
Но суть этой перемены дошла до него не сразу.
Отец показался Сергею озабоченным и рассеянным выше меры. Он, улыбаясь, расспрашивал сына про бабушку, но глаза его блуждали и мысли были заняты иным.
Вечером на другой день Сергей видел из двери гостиной, как отец сидел допоздна у себя, перебирая какие-то бумажки, вздыхал, сутулил плечи и закрывал ладонями лицо.
Еще в двадцатых числах августа пошли обложные дожди. С утра до ночи плыли по стеклам мутные струи. Желтые лужи стояли на дорожках. Когда отворяли балконную дверь, из сада тяжело и остро пахло сыростью и цветами.
Особенно тоскливо бывало по ночам. Шуршало на потолке, скрипели половицы. В доме поселилась, по возможности скрываемая от детей, глухая тяжелая ссора. Василий Аркадьевич по складу характера не мог долгое время предаваться тайным заботам и вдруг, словно спохватившись, оглашал притихшие пасмурные комнаты каскадами бравурных импровизаций. Тогда неподвижное, застывшее лицо матери вспыхивало красными пятнами гнева и обиды.
Однажды ночью Сергей проснулся в страхе.
Сердце колотилось. В груди сжался холодный комок. Из отцовского кабинета долетали дикие истерические выкрики, звон разбитого стекла, и в наступившей тишине раздался глухой и унылый женский плач.
Сергей дернул за одеяло брата.
— Володя!.. Слышал?.. Что это там?
— Отстань! — огрызнулся Володя грубо, натянув на голову одеяло. — Спать не даешь…
А сам уже битый час лежал с широко раскрытыми от страха глазами.
Все было не к добру: и постоянное перешептывание прислуги, и тяжелое молчание за столом, и исчезновение приживалок, бежавших, как крысы с обреченного на гибель корабля.
Потом приехали на почтовых бричках какие-то люди в штатском и в форменных фуражках. Они ходили по двору, суя свой нос во все углы и закоулки, бродили по саду, считая и записывая деревья. Часа три провели в кабинете отца, проверяя бумаги. Наконец уехали. Отец казался растерянным, словно оглушенным, и долго после их отъезда стоял без фуражки среди двора.
Мать в этот день вовсе не выходила из своей комнаты и на стук не отвечала.
Тогда всем стало ясно, что дни Онега сочтены.
В доме началась суета. Появились ящики, рогожи, с привычных мест одна за другой начали исчезать знакомые вещи. Чтобы не видеть этого, Сережа забирался под игольчатый темный шатер своей старой подруги. Там было тихо, как всегда: ни рогож, ни корзин, а вот только… одна ветка со стороны ворот пожелтела и начала желтеть другая.
Однажды, собирая разбросанные на полу игрушки, Сережа услышал возбужденные голоса за окошком и выбежал на крыльцо. Под елью лежала груда свежесрубленных ветвей. В оголенный ствол глубоко вошла блестящая поперечная пила.
Сережа стоял как в столбняке. Все отнялось у него: руки, ноги, язык. И только когда дрогнула кружевная макушка ели и тихо, как бы охнув, стала ложиться набок, мальчик закричал, не помня себя. Первым на крик выбежал Василий Аркадьевич.
— Что?.. Что?.. — вскрикнул он. — Что ты, милый? Елка ведь усохла, глупенький! Мы посадим другую… Я уже выписал саженцы от Ульриха. Ну, Сереженька, дружок, не надо!.. Все устроится. Я получил отсрочку на шесть месяцев. Торги отменены. Я…
— Не лги, — сказала громко каким-то деревянным голосом вышедшая на крыльцо Любовь Петровна и, не проронив ни слова, ушла в дом.
Прошло еще три дня. Приезжала бабушка. Взрослые долго просидели, запершись в угловой гостиной. Наконец вышли.
Любовь Петровна была бледна как смерть. Губы ее дрожали.
— Так или иначе, — твердо сказала бабушка, указав глазами на детей, — они не должны этого видеть.
— Как угодно, — тихо и равнодушно ответил отец.
В хлопотах ушел последний день. Комнаты сразу сделались гулкими, пустыми и нежилыми. По дому гулял сквозной ветер. На полу валялся мусор, солома, бечевки, обрывки детских, покрытых кляксами тетрадей.
Мать велела вытопить печь в детской и ночевала с детьми на сене, покрытом старыми коврами.
В доме поднялись еще до света. В запотелых окнах мелькали огни свечей.
Возы с вещами ушли еще с вечера.
Ехали в Новгород к бабушке, но всего на несколько дней. А дальше — в неведомый Петербург. Троим старшим пришло время учиться.
Покуда мать и нянька возились с младшими, Сережа тихонько отворил балконную дверь и выбежал в сад. Стоял горьковатый запах утренника и опавших листьев. За деревьями светилась сиреневая зорька. Между стволами косо тянулся голубой дым от потухающего костра. Приезжий из города мещанин-арендатор сторожил в соломенном шалаше сад будущих хозяев. В темной еще листве светились яблоки. Яблони Сергей знал по именам: вот антоновка, белый анис, а там, за рябинами, — смуглая ганнибаловка. Привязанная к дереву лохматая овчарка сторожа, наставив уши, глядела на него, виляя хвостом.
В эту минуту он услышал зов матери.
Перед крыльцом стояли две брички. Василий Аркадьевич, без фуражки, в куцем домашнем сюртучке, суетился вокруг уезжающих. Глаза у него после бессонной ночи были красны, но по привычке он деловито покрикивал на кучеров:
— Дурак! Кто же так затягивает супонь!
А губы у него дрожали.
Сережа вдруг крепко обхватил руками шею отца и на мгновение спрятал лицо в мягкой пушистой бороде, мокрой от слез. Жгучая, нестерпимая жалость к этому доброму, бесшабашному и безоглядному человеку рванула захолонувшее сердце.
Лошади тронули. Он еще шел рядом до ворот и за ворота, что-то говорил, но никто его не слышал.
Оглянувшись еще раз на опустелый двор, Сережа увидел отца. Он стоял на пыльной дороге, какой-