непреклонен.
Однажды после дневной репетиции сидели втроем за мраморным столиком на террасе кафе: Римский-Корсаков, Рахманинов и Скрябин.
День, как обычно в Париже, не пасмурный и не ясный. Тени бежали по асфальту. Ветер слабо шевелил бахрому полосатой маркизы. Мимо шумной лавой двигались омнибусы, фиакры и недавно появившиеся автомобили. Катилась возбужденно болтающая толпа. Пахло цветами, горячими каштанами, марсельским мылом.
Негромко гудя себе в бороду и временами потягивая оршад, Римский говорил молодым музыкантам о пушкинском «Золотом петушке». Те жадно ловили каждое слово. По лицу Римского блуждала задумчивая усмешка. В дерзкой, саркастической сказке Пушкина он чуял глубины, невидимые для других.
Он создал нечто поражающее. Одно вступление чего стоит!
Через несколько дней стали репетировать «изюминку», припасенную Дягилевым под конец фестиваля. Это была «Поэма экстаза» Скрябина.
Римский сидел рядом с Рахманиновым в полутемном зале. Рахманинову все было интересным в этой партитуре: и чрезвычайный состав оркестра, и гармонический наряд поэмы, и возгласы труб и тромбонов. Это было до крайности дерзко, талантливо, вызывающе, но родило сомнения.
Когда вступили валторны, Николай Андреевич, вздрогнув, блеснул очками и стиснул колено Рахманинова.
— Ого! — пробормотал он немного гнусаво. — Это что же!.. Не сошел ли он случайно с ума?..
Но лицо его выглядело веселым.
На другой день по приезде в Москву Рахманинов зашел к Владимиру Робертовичу Вильшау. Там были Конюс, Катуар, Игумнов и застенчивый, как девушка, Николай Метнер. От показа симфонии Рахманинов наотрез отказался, но сонату после недолгих колебаний сыграл.
Первая реакция музыкантов была крайне осторожной.
Если бы он открыл программу, возможно было бы иначе. Но на обложке клавира стояла скупая надпись: «Соната № 1 ре-минор. Опус 28».
У непосвященного слушателя странное, смешанное чувство будила музыка сонаты, в особенности ее тревожный демонический финал. Только один из гостей был не на шутку взволнован. Константин Николаевич Игумнов молча нервно курил.
Рахманинов перевел речь на предметы безразличные и вскоре ушел. Но, еще не дойдя до ближайшего перекрестка, он услышал позади быстрые настигающие шаги.
— Сергей Васильевич, — часто дыша, проговорил Игумнов. — Вы, разумеется, сами будете играть сонату в первый раз?..
— Не думал еще над этим… Едва ли! Потом еще предстоит с ней повозиться. Она невыносимо длинна… Разве она вам понравилась?
— Понравилась?.. Нет, не то слово… Я потрясен!
В Ивановке цвели розы.
Думать хотелось только о «Монне Ванне». Но ожидание важного семейного события не настраивало на рабочий лад.
Никто в доме не сомневался в том, что на этот раз будет непременно сын, и, разумеется, Сашка. Это имя в семьях Рахманиновых, Сатиных и Зилоти имело славные традиции.
Частенько на пруду, скрестив весла поперек лодки, Рахманинов задумывался о том, каков будет он, этот еще неведомый Сашок. Наверно, горлан, буян, под стать сестрице! Он был уже близко, и отец улыбался ему, величая учтиво Александром Сергеевичем. Потому, когда на рассвете июньского дня в дом без спросу вошла толстая двенадцатифунтовая девочка и громовым голосом объявила о своем приходе, все даже растерялись.
Но дочка оказалась ужасно занятная. Прошло совсем немного времени, и Таня — маленькая дочь — сделалась фактической хозяйкой дома. Не в пример Ирине она вовсе не была крикуньей и крепко спала по ночам. Но если уж подаст голос — не смей ей перечить!
Как в былые времена, Сергей Васильевич вытащил на свет толстую растрепанную книгу, посвященную воспитанию новорожденных и еще каким- то премудростям. Сам, с часами в руках, следил за кормлением. Все, на его взгляд, делалось не по науке!
Тетушка и доктор Григорий Львович только посмеивались.
Среди лета пришлось выехать в Москву ненадолго по просьбе Гутхейля.
И, вернувшись в Ивановку, композитор понял, что время уходит. Отложив в сторону все почтенные занятия и ремесла, он принялся за оркестровку симфонии.
Работа подвигалась медленно. Первая часть заняла три с половиной месяца. Только в Дрездене осенью дело пошло на лад. Вторую часть — скерцо — он завершил за три с половиной недели, а третью — адажио — за две.
Зилоти из Петербурга бил во все колокола.
Первое исполнение симфонии назначили на 27 января 1908 года.
На святках в «Гартен-виллу» наехали гости: Сатины-старшие с сыном Владимиром и даже Григорий Львович.
Под Новый год было шумно и весело, как, пожалуй, еще никогда. За круглым столом пили ананасный пунш за здоровье Ирины, маленькой Тани и новорожденной симфонии.
А второго января, проводив гостей, композитор с яростью накинулся на финал.
На другой день после концерта, организованного Зилоти в Петербурге, Рахманинов с курьерским поездом выехал в Москву.
Он не знал, что напишут завтра рецензенты столицы во главе с Цезарем Кюи. Он уехал, не дожидаясь рецензий. Внешне встреча для Петербурга оказалась едва ли не пылкой. Но композитор ждал приговора Москвы.
Москва.
Вечер второго февраля. Зал Благородного собрания доверху полон беспокойным праздничным гулом. Кое-что уже донеслось из Петербурга с генеральной репетиции.
Москва ждала Рахманинова.
Прошло совсем немного лет, а облик московской концертной публики неузнаваемо переменился. Как видно, эти грозовые кипучие годы были прожиты недаром. Тон явно начала задавать молодежь.
Быстрый, как бы невидящий взгляд в публику, короткий сдержанный поклон. Это только кажется, что он ничего и никого не видит, кроме себя самого. Едва перешагнув порог, он уже знал «температуру» зала, уловил трепет тайный раскрытых ему сердец.
Внезапно он повернулся к оркестру, и вмиг упала гробовая тишина. Застыла, чуть разведя руки, высокая черная фигура с наклоненной коротко остриженной головой.
Повинуясь едва уловимому движению длинных пальцев, медленно, еле слышно, на самом низком регистре заговорили виолончели. И мрачные фанфарные звуки труб и валторн ворвались в зал и, как бы оцепенев, повисли под сводом.
Дирижерские взмахи Рахманинова были скупы и сдержанны. Но оркестр отдавал им без остатка все свое дыхание, и не только оркестр — сотни людей, наполнивших зал в этот вечер, жили вместе с ним и верили вместе с ним. Ничто не могло их устрашить, ни вой ветра, ни грозовые раскаты, ни леденящие душу вопли военной трубы, ни нарастающий топот тяжелых подков.
Нет, это не были «всадники Апокалипсиса», как померещилось кому-то! Все это уже было здесь, на земле, и притом совсем недавно. Эхо этого топота, быть может, еще звучало в глухих переулках Замоскворечья.
Люди шли вслед за ним в поле, ветер и в ночь.
Они верили, что этот кровавый отблеск на облаках, повиснувших над полями, не только «грозное пророческое слово о судьбе народа», но вместе с тем и заря какого-то еще небывалого счастья. Это о нем так самозабвенно пели виолончели побочной партии.