неладное. Музыка зазвучала пусто и жидковато. Музыканты поняли, что потеряли виолончелиста. Рахманинов многозначительно кашлянул. Но вдруг среди затихающего шороха смычков послышался голос отчаяния: «Господа, возьмите меня с собой!»
Дружный взрыв смеха покрыл реплику Саца.
В программу концертов включили ряд отрывков из театральной музыки Саца к «Синей птице», «Гамлету», «Мизерере» в переложении Глиэра для большого оркестра, под редакцией Рахманинова.
Вернувшись из последнего заграничного рейса, еще на вокзале композитор узнал о кончине Пелагеи Васильевны Чижовой. В тот же вечер, собрав все свое мужество, он поехал к Сергею Ивановичу.
Как войти в эти комнаты, не услышав за стеной ее милого голоса, шаркающих шагов: дом, казалось, совсем утонул в сугробах.
Сергей Иванович внешне выглядел спокойным, только был очень серьезен. С порога гость поймал его предостерегающий взгляд. Помолчали, потом просмотрели начало нового квартета.
Только когда Рахманинов прощался в прихожей, Танеев подал ему свернутые в трубку ноты.
— Это романс на слова Полонского, Сергей Васильевич! Просмотрите на досуге.
«В годину утраты» — стояло на обложке. Ниже— автограф: «Памяти няни моей П. В. Чижовой». Между страницами — портрет старой русской женщины с умными, добрыми и проницательными глазами.
…В Большом зале консерватории состоялся концерт в связи с пятидесятилетием Московского отделения в честь трех питомцев консерватории, награжденных золотой медалью.
Первым в программе был «Иоанн Дамаскин» Танеева, не исполнявшийся уже несколько лет.
Кантата, написанная тридцать лет тому на смерть Николая Рубинштейна, в этот вечер как бы заново родилась.
Неожиданно, предостерегая, прозвучала труба, возвещая приближение суда человеческим помыслам и деяниям. Грозное дуновение ветра прошло по рядам кресел. И кой у кого мелькнула догадка, что не там, «у престола всевышнего», будет этот суд, это «миру преставленье», но здесь, на земле, и, быть может, скорее, чем кажется.
Рахманинов играл свой Третий концерт.
На концерте в первую годовщину со дня смерти Комиссаржевской в Петербурге Сергей Васильевич встретил Глазунова. Последний передал ему просьбу совета консерватории сыграть днем в пользу «недостаточных студентов».
— Надеюсь, ты не откажешься?
Рахманинов развел руками.
— Как же отказать! Сами ведь мы были недостаточными.
Давно ни для кого он не играл с таким удовольствием, как для этой молодежи, ловившей с жадностью каждую его нотку. На этой эстраде в переполненном зале он чувствовал себя совсем как дома. Даже говорил и шутил с ними во время пауз между номерами, чего, кажется, еще отроду не бывало.
— Теперь, — покосившись на зал, проговорил он, — я сыграю вам мои последние прелюдии. Это не значит, что больше играть не буду, а то, что они сочинены недавно…
Пока Сергей Васильевич говорил это, обратясь к аудитории, за его спиной консерваторский служитель с ужасно хитрой миной на цыпочках пробрался на эстраду и поставил на второй рояль вазон с цветущей сиренью.
Когда в ответ на шум, смех и аплодисменты Рахманинов оглянулся, он даже покраснел немного от неожиданности.
«Нигде и никогда неуловимая Б. С. не забывает о нем!»
Где бы ни выступал Рахманинов, она напоминала ему о себе.
Окончить концерт оказалось гораздо труднее, чем начать. Студенты не хотели уходить.
— Я не знаю, хорошо это или плохо, — сказал композитор, водворив тишину, — но обычай гласит: когда публика просит польку, это значит, что она «сыта». Полькой я и закончу свой концерт.
Глазунов вышел на эстраду и под гром аплодисментов благодарил его. А затем объявил преподавателям и студентам, что занятия в этот день отменяются.
— День этот должен быть отмечен не меньше, чем когда консерваторию посещают царствующие особы.
В поезде по дороге в Варшаву Рахманинов прочел первые газетные сообщения о смерти Толстого.
Былая горечь после визита в Хамовники давным-давно истлела. Все же, несмотря на повторные и настойчивые приглашения через Гольденвейзера побывать в Ясной Поляне, он так и не поехал.
Не гордость, не обида, но все возрастающее с годами чувство неодолимой робости было преградой. А жаль!
Россия точно лес после бурелома. Дубы свалились. Глухо чернеет мелколесье. Жди теперь, пока подрастет!
Где те, что придут на смену? Если и придут, то не скоро и заговорят совсем по-другому.
Еще двадцать лет тому назад в одном из писем Римского-Корсакова неожиданно прорвались грустные строки:
«…Новые времена — новые птицы, сказал кто- то; новые птицы — новые песни. Хорошо это сказано! Но птицы у нас не все новые, а поют новые песни хуже старых».
В пути композитор тосковал по семье, по дому. Три зимы в Дрездене среди близких, за любимым трудом теперь казались ему потерянным раем.
Но сама по себе мысль о загранице претила. Его место в Москве.
А в Москве ему не давали дышать.
Что ж, вышел в люди, Сергей Васильевич! Не сам ли того добивался! Не лучше ли было в неизвестности?..
Сейчас — на улице, в театре, — куда бы он ни пошел, повсюду озираются, следуют за ним любопытные взгляды. А дома… Он мог по пальцам перечесть свободные вечера, когда некуда было торопиться и он мог просто, закрыв глаза, посидеть в кресле, слушая болтовню любимицы Танюшки.
Совсем не много времени понадобилось ему, чтобы убедиться, что «слава» умеет не только