Охотниковым на сестрах женаты. Как, как говорится, не порадеть родному человечку.
— И что ж за тебя никто не вступился?
Вступился… Вернее, пытался вступиться Андреев. Он секретарем обкома по промышленности был. Но его сломали. В то время к нам из Казани перевели первым секретарём Никонова. Прежний, с которым мы работали, Ураев, умер. А Никонов новый. И вот пока мы делом занимались, я за хлопотами и не обратил внимания, что Монданов раза четыре в городе объявлялся. Это он Никонова уговаривал: без согласия обкома решения об увольнении не могло быть принято. В общем, сторговались они.
— Это что же, история о том, как поссорились Иван Иванович с Иваном Никифоровичем; амбиции, амбиции, а последствия в масштабах страны?
— Ух, ты как взял! Да при чём здесь масштабы страны? Но… обидно, конечно. И главное — дело, а остальное блажь. Но мерзко…
И тут странная мысль посетила Проворова, потому что слово «страна» вытащило за собой слово «власть», и мысль, что называется, на ходу выскочила, даже не вполне осознанная, и он её вслух высказал:
А что… и в политике так бывает? Обидел за столом, и бац тебе в морду: получай атомной бомбой по башке!..
— Шутка? Только не для разговоров, ладно?.. Когда будешь говорить, думай кому, а лучше лишнего не болтай. Как поссорились Иван Иванович с Никифоровичем? Да, было такое. Хрущёв в Китае в застолье сказал раздраженно: с этой старой калошей (это про Мао), с этой старой калошей каши не сваришь. А там подслушивающее устройство стояло. Вот и разошлись две великие дружественные державы. Вот и остров Даманский. И бой, и Герои, и смерть. С Хрущёвым вообще раза два из-за его вспыльчивости да языка до ядерной войны чуть не дошли.
— Так, чей-то апломб, дурь, и Мира нет. Как же уберечь мир от дураков?
Ты, как в юности, слишком категоричен. Кто поумнее, тот всегда рядом оказывается. Он спасёт. А в будущем? Об этом вам думать. Не мне. Мы изменить ничего не сумеем… А для этого не в литераторы, а в политики идти надо. Нам уже не удержать, да и нет таких среди нас.
— А Сахаров? Он под «письмом» подписался. Там тысяча подписей.
— С Сахаровым всё значительно проще. Он сделал свою водородную бомбу, весь мир испугал, потом взглянул на дело рук своих и сам испугался. Оттого и засуетился. Письма писать стал. Струсил.
Отец знал, наверное, больше, потому что говорил с презрением, как о предателе. Или это партийный настрой сказался?
— А это разве плохо, что струсил? Побольше бы трусов таких. А то живёшь, детей рожаешь, а там дурак… или пара дураков сойдутся, и завтрашний день уже не наступит.
На том и разошлись, потому что детей уже укладывать было пора, и Виктор с семьёй ушёл. А Проворов всё отца у себя удерживал. И мать. Потому что это было прощание его с домом. Когда ещё он приедет сюда, да и приедет ли вообще после того, как всё прояснится и родители узнают, что он опять бросил учёбу, а объяснить почему, объяснить почему — невозможно. Глупость какая-то, абсурд несусветный: ведь здесь все те преподаватели, учиться у кого он мечтал. Не было среди них только Эткинда, но посетить его лекции было вполне возможно: он вёл занятия на факультете переподготовки преподавателей. А это в соседнем корпусе.
— Только прошу тебя, сын, думай всегда, прежде чем говорить, — сказал отец и костяшками пальцев постучал его по лбу, словно так до разума достучаться можно. — Иной раз слово скажешь, а за ним такая лавина всякого вывалится — только успевай уклоняться. Что-то мне неспокойно. Что-то я волнуюсь за тебя: как бы чего не натворил. Может, зря я тебе всё рассказал?
— Пап, ты не переживай, — успокаивал Проворов, а у самого слёзы готовы уже были… И он носом длинно потянул, словно всхлип заглушил в себе.
Шло неотвратимое, совершенно никому, да и ему, ненужное. Что с того, что жил он последний месяц жизнью наполненной? Что с того? Вот прошёл этот месяц и что?.. Подумаешь, гений какой! Подумаешь, счастье от творчества испытал, а кто тебе сказал, что все творения твои не сплошная графомания?.. Сделано — не воротишь! Но как жить? Без родных, без друзей. Он всё остановил, он поставил себя в нулевую позицию, когда жить надо, будто снова начав, с чистого листа. Но ещё казалось, что сделать что- то можно, казалось, нужно напрячь только посильней голову и придёт решение, потому что ответ где-то рядом, и он голову напрягал и твердил себе: что-то делать надо, надо… что?.. что?.. Ответ не приходил.
Это всё из-за того, что кончились во мне мычалки мои, — решил он. И стал заставлять себя петь что- то, но мысли не цеплялись за чужие мелодии. Тогда он стал пристраивать ритм, задающийся перестуком вагонных колёс. Он пытался под перестук думать, и что-то получаться стало, но мысли эти уносились куда- то, где бродило лишь колёсное эхо и где бродили сюжеты, которые были не о нём…
В общаге оказалось, что той заветной его книженции, в которую собирался он записать свою «Анафору», той его книженции нет. Она исчезла с его полки. И Коля не знал о ней ничего, но черновики ещё были. Проворов сел их перечитывать, понимая, что да, в них что-то есть, есть талантец какой-то. Может быть. Ну и что?.. Стоило ли это того, чтобы лес городить, а получить в результате огромный нуль!..
Валерий Семёнович на факультете встретил его, суетясь, выскочил из-за стола, словно обязан чем ему был, руку жал, маялся:
— Приказ уже готов. Никто вмешиваться не хочет, заступаться не советуют. Кто-то всем говорит, что ты это неспроста, что твой друг тенью за тобой. А что неспроста? Но только о тебе скажешь, сразу его поминают. Всё Олен этот, чтоб его побрало!.. Ты не волнуйся, это система, ей успокоиться надо, в равновесие прийти. А придёт в равновесие, ты приезжай, восстановим. Честно.
Тут начало твориться с ним нечто странное, будто сознание его вдруг теряло связь с мозгом, оно начинало словно проваливаться в какую-то дыру, потом выныривать из неё, потом окунаться в неё вновь. Может, это было то, что психологи называют запредельным торможением, которое наваливается на человека от перегруженности его психики. И он так подумал про себя: «Наверно, я совсем свихнулся. Это беспокоится совесть моя».
Потом он опять сидел за столом и перебирал черновики, и тут пришёл Лёшка. Они не виделись уже давно…
— Где ты был целый месяц, я так давно не видел тебя! — воскликнул Проворов. — Целый месяц!.. Где тебя носило?
— Да, нет же, — сказал Лёшка. Его восклицание это смутило. — Я здесь, рядом с тобой был, когда ты тексты свои писал. Мы ещё разговаривали… я лекции тебе от девчонок таскал, а ты только мычал в ответ.
Аркадий всунул голову из коридора. Не заходя, произнёс: — Лёш, а, Лёш, тебя Лидка зовёт. — Да, что я ей?..
— Ты сходи, у неё хандра. Жуткая. А меня увольте, я сыт ей по горло. Меня Софочка ждёт… Выручи, Лёш. Она ж не отстанет.
Потом Проворов понял, что он думает о том, что его вовсе не должно было волновать сейчас, а, собственно, что его могло волновать сейчас, когда всё уже решилось. И с его полным при том участии. Вернее, неучастии полном в собственной своей судьбе. Думал он о том, как бы ему записать на лист то, что услышал он дома от отца и брата, чтобы из памяти не истёрлось, но зачем? Зачем записывать то, те знания, которыми воспользоваться он не сможет никогда. Что это за мир, в котором сказать о том, что есть, нельзя, потому что это искажает общую правду, которой живёт вся страна. Это, как говорится, частности, мелочь на большом пути строительства светлого будущего для всего человечества. Так стоит ли на частности обращать внимание? Стоит?.. ли?.. или… или-лили, лили-или… трали-вали…
Господи!
С мозгом творилось чёрт те что, он прыгал, как прыгает мячик, он скакал по закоулкам памяти, выискивая… находя совершено случайно что-то, что Проворов и не знал вроде бы. Нет, знал, но не запоминал, потому что эти знания для него не представляли ничего, были случайными, они просто в уши влетали когда-то или в глаза, а сейчас мозг их собрал в единую кучу. Да, это была именно куча, почти шар, из которой торчали обрывки событий.
Они курили тогда за 38-м цехом. Рядом была футбольная площадка, и там проходили ежедневные