Близ околицы (жердястые ворота были сбиты и вбиты, втоптаны в землю) лежал наполовину объеденный конский труп, в лицо повеяло тяжелым смрадом.
Две-три вороны сорвались с обнажившихся костей, с карканьем отлетели в сторону, ненавистно следя приближавшегося человека. По буланой разметанной гриве и хвосту Язь, кажется, даже признал, чья то была лошадь, и тут же, зябко поведя плечами, огляделся, чая увидеть невдали труп хозяина. Трофим Олексич не таков был старик, чтобы задаром глядеть, как уводят его кобылу, кормилицу и вечную надежу крестьянина, ибо что мужик без лошади! Ни пашни взорать, ни дров сволочить из лесу — ничего…
Он слез с коня и, ведя его в поводу, шагом прошел по улице, оглядываясь по сторонам. Дома стояли раскрытые настежь. Кое-где сорванные двери висели на одной петле. Язь спотыкался о рассыпанные копылья, наступал на вымокшую, искривившуюся клепку и какие-то тряпки, неразличимые под слоем грязи. Вымытый дождем, просветил красным отрывок браного праздничного узорчатого полотенца. Кому-то понадобилось корыто, поили лошадей, что ли, так и стояло поперек, загораживая путь. В грязной воде уже расплодилась ряска. Видать было, что грабили суетясь, вырывая из рук друг у друга, волоча и бросая тут же ненужное — берестяные туеса, корчаги, деревянные ваганы и миски, турики, прялицы. Из канавы поднял брошенную вниз лицом и мокнущую в грязи икону, отер рукавом проясневший лик матери божьей. По тому, что надругались над иконой, подумалось было, что тут прошли, верно, татары, Даньярова рать… А, и свои не лучше…
И, войдя по изгаженным, замаранным чьей-то, не то скотинной, не то людской кровью ступеням, сквозь расхристанные, сорванные двери в горницу, где какие-то тряпки волоклись под ногами, от свороченного набок стола и опрокинутой одноногой перекидной скамьи, хрустнув слюдою выбитой оконницы, он поставил бережно икону на лавку, в святой угол, сел на лавку, уронив руки на столешницу и обведя глазами все порушенное, разгромленное жилье, сник, сгорбился, не зная, что делать? И долго сидел недвижимо, под равномерный шорох дождя по крыше. Только конь изредка переминался, стоя у крыльца. Лучше бы уж пожгли, не так страшно бы было…
Вдруг — Тимофей прислушался — кое-где протяжно замычала корова и ей отозвался тоненький плач. Попритчилось? Он привстал, но на дворе уже снова стало тихо. Нет, ничего! Муха ли жужжала, верно. И снова Язь услышал за окном тоненький жалобный вой. Вроде собака, ан нет? Хоть какая жива душа!
Тимофей спустился с крыльца и побрел на звук. Конь нетерпеливо дернулся следом, прядая ушами, стараясь сорваться с привязи — тоже, видать, боялся, чуял, что нежилое место.
У третьего дома, за сараем, Тимофей увидел девку лет девятидесяти.
Девка сидела на земле, под избой, грязная, простоволосая, в каких-то ошметьях рванины, не прикрывавших колен, бесстыдно расставив тонкие дрожащие ноги. Увидев Тимофея, девка закричала.
— Уйди! Уйди! Уйди! У-у-у! — завыла она по-собачьи, и по остекленевшим диким глазам Язь понял, что девка решилась умом. Видимо, от многодневного голода она уже не могла вскочить и убежать, а потому только тоненько выла. Нетрудно было понять, от чего рехнулась девка: «Звери! Дитя ить еще! Да, верно, не один и был-то…»
Тимофей осторожно попытался поднять девку. Она отчаянно упиралась, царапалась, норовя ухватить глаза.
— Ну, ну! — приговаривал Язь без обиды, отводя лицо и отрывая тонкие (эк, оголодала!), неожиданно цепкие ручонки от бороды. Кое-как поднял, занес в избу. От девки остро пахло нехорошим. «Обмыть надо будет!» подумал Тимофей. Дверь припер колом, чтоб не убежала невзначай, и пошел за коровой на жалобный, услышанный прежде мык.
Одичавшую животину пришлось долго приманивать хлебом, пока, наконец, она далась в руки. Корова жалобно мычала, мотая головой. Он догадался, взглянув на вымя — недоена! Нашел корчагу, ополоснул в лужице, подвел корову к огороже, подставил корчагу и, присев, неумело, по-мужицки стал доить, оттягивая соски. Корова, вздрагивая телом, переступала от боли, верно, и, стараясь дотянуться до него, несколько раз лизнула шершавым языком в плечо. Соски разбухли, их приходилось разминать в ладонях. После первых неудачных попыток дело пошло резвее. Струйки молока брызгали сильней и сильней из переполненного вымени, и белая пенистая шапка над парным молоком все росла и росла.
Выдоив, как мог, корову, он завел ее за огорожу и привязал, пока, до времени, куском подобранного тут же лыкового ужища к воротной верее, чтобы вдругорядь не ушла в лес, — поди, отвыкла от дому! Корчагу, захватив в охапку, занес на крыльцо, откинул кол, которым припер дверь, чтобы блаженненькая не выскочила невзначай, занес корчагу в горницу и поставил на стол. Девка, все так же дико сжавшись, глядела на него из угла. Найдя щербатый ковшик, Тимофей почерпнул молока и поднес девке. Та дернулась, оскалясь и захрапев, потом, почуяв запах парного и исподлобья ловя движенья Язя, потянулась неуверенно к ковшу. Схватив ручонками (тут только увидел, что левая не слушается, верно, валили когда, отдавили сапогом или вывернули) и, хватая зубами край ковша, стала пить молоко, чавкая и захлебываясь, и все бегала, бегала глазами, озираясь, как запуганный бельчонок, попавшийся в руки огольцов.
Теперь по крайней мере Тимофей знал, что ему надо делать в первую очередь. Опять заперев девку, он разыскал коромысло и деревянные ведра, одно целое, другое с отломанной ручкой, ручку сделал из куска веревки, продев ее в ушки ведра, после чего наносил воды в кадь. Разыскал две косы-горбуши и выточил, установив прежде и наладив опрокинутое точило. Уже в сумерках Тимофей успел накосить травы и навесить двери в хлеву, куда он поместил коня и найденную корову. Больше ни на что не хватило времени, так как совсем стемнело. Впрочем, он отыскал и светец, и уже при свете лучины устроил ночлег для себя и малышки. Себе постелил старые мешки и обрывок овчинного тулупа, найденного на повети, а тронутую не без труда устроил на другой лавке, укутав своим зипуном.
Ночью, уже задремав, он вдруг услышал заполошный крик. Кричала девка впроснях. Долго трясущимися пальцами Язь чиркал по кремню, вздувая трут, наконец, засветил лучину. Пламя отблескивало в широко раскрытых бессмысленных глазах изнасилованной. Она сидела на лавке в прежней своей позе, притиснувшись к стене, и, оскалясь, вся мелко дрожала, руками вцепившись в зипун, которым ее укрыл Тимофей, и выла. Он попробовал подойти
— девка взвизгнула. Подумав, он черпнул воды, не подходя, плеснул девке в лицо. Она вся вздернулась от холодного, замолкла, и Тимофей тотчас подхватил ее, обтер слюнявое лицо рукавом, стал гладить по голове. Девка мелко тряслась, обмякая. Вспомнив, что осталось молоко, он почерпнул и еще раз напоил блаженную, потом совсем обмякшую, уложил, окутав теплее, и сам сел рядом, боясь, что та вскочит опять. Девка несколько раз взбивалась, вся натягиваясь, как тетива, потом смежила глаза, задышала спокойнее, захрапывая.
Сменная лучина, догорев, давно уже погасла. Тимофей засыпал, сидя, и боялся отойти, оставить девку одну. Мгновениями просыпаясь, он шептал слова молитвы в темноту угла, где стояла давишняя, поднятая из грязи «Богородица».
С утра Тимофей не знал, за что приняться. Подоив опять корову и накормив ее и своего коня, напоив девку и сам пожевав хлеба с молоком, он тяжело присел на пороге. Дождь перестал. По небу все так же волоклись рыхлые дождевые тучи.
— Руки есть, работать нать! — подогнал Язь сам себя.
Сжав зубы, пошел по избам. Подобрал, натужившись, соху, заволок в сарай. Нашел борону. Прибрал сани под кровлю. Разыскал три дровокольных топора-тупицы, шесть горбуш, четыре серпа, несколько шильев, ножей. Собрал рассыпанные ржавые гвозди, разыскал кочедыг, которым плетут берестяные коробьи, и брошенный плотницкий снаряд. Очистил от ржи долота и струг, опробовал его — сгодится! Нашел сбрую и два хомута. Долго ладил разломанную телегу. Подумав, начал собирать и тряпки, сквозь которые кое-где стала прорастать сорная трава — эк, быстра! Нашел и выправил хорошую лопату. Наколол дров и затопил печь. Пока печь топилась, облазил подволоку. Под застрехою обнаружил хороший плотницкий топор. «Вот что надо!» С плотницким топором как-то все стало способнее.
Девка связывала руки, боязно было оставить одну, а тут — и печь топи, и все делай. Хлеб убирать же надо! Пока Тимофей начал копать огород. Так он возился, починяя и прибирая то там, то здесь, три дня. Почти не спал, разыскал разоренный по подволоке одной избы семенной хлеб, смел в мешок вместе с сором — и так посеется! Наладил соху и уже подумывал сам — один пахать под озимые. Начал привыкать и к тишине, и даже вздрогнул, когда, идучи от озерка с полным саком свежей травы для коровы, у часовни, на берегу, увидел старуху с клюкой, худую, почернелую, с пронзительным, почти безумным взглядом гноящихся глаз. Старуха была своя, деревенская, но так изменилась, что Язь не уразумел, Трофимиха ли то али Марья,