Самсонова и Луки Федорова, прибыл на поставление в Москву.
Целый месяц перед отъездом Феофил въедливо проверял убытки и исторы владычной казны, сам перещупывал меха и драгоценности (последние — с особым сожалением), что собирали на подарки митрополиту и князю. То и дело возвышая голос до визга, требовал описи земель владычных и недополученных, по причине войны, доходов. После казни Еремея и расточения Пимена уже никто не дерзал подсмеиваться над новым владыкою, а его мелочная зудящая придирчивость и постоянная внимательность к мелочам не раз вгоняли в пот и даже доводили до отчаянья ключников и посельских. Упершись в чем- нибудь, Феофил уже не отступал, а злобно требовал и добивался исполнения своей воли. В Москву уезжал хозяин — пусть недальновидный, но зато упрямый и цепкий, как репей. А победа Ивана Третьего над Новгородом была и его победой над всеми явными и тайными своими хулителями.
В Москве Феофил был торжественно рукоположен митрополитом Филиппом в архиепископы и обласкан государем. Новопоставленный архиепископ бил челом о пленных. Укрощенных, обязавшихся рукописаньем не отступать от великого князя Московского, новгородских бояр, во главе с Василием Казимером, Иван Третий по просьбе архиепископа отпустил домой.
В Рождество на небе появилась звезда, хвостатая, великая, а луч от нее долог, вельми толст и светел, светлее самой звезды. Восходила она в шестом часу ночи с летнего восхода солнечного и шла к западу, а луч от нее «вперед протяжется, а конец луча того аки хвост великия птицы распростерт». Вскоре за нею, в январе, появилась и вторая «звезда хвостата», а хвост у нее был тонок и не столь долог, и лучи потемнее.
Проходила она через три часа вослед за первой по тому же пути, к западу.
Московские мудрецы толковали появление звезд к вящей славе великого государя и «одолению на враги». (О том, что, по словам иных, звезда предвещала близкий конец света, Ивану не рисковали говорить.) Марфа Борецкая в этом году отправилась в свой ежегодный объезд вотчин ранее, чем обычно, по первому снегу. Уже кое-как налаженная, залатанная жизнь не являла собою той картины страшного разорения, что открывалась путнику осенью. Милосердный снег прикрыл головешки пожаров. Обозы, по случаю разорения подвозившие и такие товары, что прежде производили на месте: снедные припасы, сено, доски и дрань, шли, почитай, даже чаще, чем обычно, и лица людей, понемногу приходивших в себя, не гляделись уже такой потерянной безнадежностью, как еще два месяца назад, хотя по-прежнему по всем дорогам брели вереницы отчаявшихся, потерявших родной кров сирот и погорельцев.
Встречных нищих, разоренных новгородских крестьян Марфа оделяла негустой, но неукоснительной милостыней, не пропуская никого. Все с тем же суровым — со смерти Дмитрия совсем перестала улыбаться — лицом подавала кому ломоть хлеба, кому сушеную рыбину, кому ношеную лопотинку, кусок холста, иногда и латаные катанки дитяти или бабе с грудным младенцем, что хлюпала по снегу, почитай, босиком, с синими, едва обернутыми грязною тряпицей ногами. Припас ей передавали из нарочито укладенного воза, где все только и было на подорожную милостыню. Подавая, Борецкая не слушала благодарностей, не слышала проклятий. Деньги, медные пула, давала редко и долго присматривалась: стоит ли? Ежели который пропьет с горя, дак почто и давать! У иных хлеба нет, а без хмельного питья-то прожить всяко можно!
Двух-трех мужиков из вольных, бредущих из разоренных дотла деревень, побеседовав, созвала к себе на двор и тоже не уговаривала — захотят, сами придут.
В своих деревнях Марфа, не чураясь, заходила в разоренные, пахнущие смертью дома, въедливо осматривала хлева, амбары, оставшийся скот, больных детей. Тут щедрее давала деньги, но больше приказывала старостам сделать то-то и то-то, помочь тому, другому ли, и следила, чтобы приказ был исполнен. Иногда для надзора оставляла слугу из верных, и тот после догонял боярыню с докладом, как и что сделано. Ей не врали. Марфа не забывала ничего, а случись такое — и не простила бы. Это знал всякий. В разоренном Березовце стояли две недели. Как раз ударила оттепель, дорогу развезло, но без дела не сидели. Тут же на своих лошадях Марфа приказала возить лес к выжженным деревням, работали от темна и до темна все, и свои холопы, и даже ключник. Сама проверяла, как отесывают, как рубят пазы.
Клети клали на сырой, добытый из-под снега мох, а все же перезимовать можно стало не в шалашах, с детями по крайности. Большой двор сгорел.
Марфа ночевала в уцелевших хоромах посельского. Тот оробел настолько, что самолично выдал нескольким, помиравшим с голоду семьям зерно из своих запасов. Марфа приняла как должное. Примолвила строго:
— Смотри! За каждую душу, что теперь помрет, ты в ответе! Народу не станет, и тебя не станет! Что хошь делай, хошь у жонки серьги из ушей вынимай, а чтоб ни один не помер у тебя! И бежать не мысли. От меня под сер камешек не уйдешь, на Москвы найду! Понял?
Посельский после того роздал еще мешков двадцать жита, наказывая мужиками есть помалу.
Поправив березовецкие дела, Борецкая направилась в Кострицу.
Хозяйственный Демид успел навести кое-какой порядок, даже частично отстроиться. В волостке торганул припрятанным полотном, выручив за него у тверских купцов недорогой хлеб, и хоть и тут картина была невеселая, но все же дело как-то шло, и люди были немножко сытее. Кое-что, немного овса и сена, удалось забрать и для новгородских надобностей. За полотно, прознав о Демидовой торговле, Марфа не спросила ничего. Сказала хмуро:
— Ладно, людей уберег! Наработают…
Объехала несколько деревень, поглядела народ, проверила все, не забыв и того коня, что осенью оставил Тимоха. Конь был цел и теперь стоял у Демида. Про себя подумала, что хоть Тимофею и досталось от ключника, а весною надобно всех лошадей, что ни есть, послать в деревни, на сев, иначе мужики не замогут поднять всей пашни.
Демид, легкий, все так же подскакивающий воробьем, забегал вперед, показывал, порою и хвастал, гордясь каким-нибудь жалким на вид ухищрением.
И, представляя, что три четверти Дмитровского осенью вообще были дымом, Борецкая согласно склоняла голову.
Про Опросинью Марфа спросила не сразу, а только уж после, когда все было осмотрено, все проверено и уже дошел черед до записей сохраненного Демидом добра. Спросила невзначай, как бы нехотя, отводя глаза, и мало не вздрогнула, узнав, что спрашивает о покойной. Остроглазый Демид, впрочем, заметил, что боярыня сменилась лицом. Сам смешался, почуяв, что допустил оплошность, недосмотрел чего-то, и потому рассказывать начал сбивчиво, без нужды теребя легкую бороду свою и стреляя глазами по сторонам.
— Да тут, в московсько разоренье, она середи баб-то видная, ходит чисто, в боярском терему жила, дак… Словом, грех случился, изобидели ее, снасильничали, словом. Известное дело, люди ратные, грубые. Она с того еще немного-то умом тронулась, а после, как весть пришла, что Дмитрий Исакивич того…
Демид вдруг запнулся и замолк.
— Ну?! — почти выкрикнула Борецкая.
— Удавилась она, словом. На сушилах, где холсты сушатся, дак за холстами, как раз. Не вдруг и заметили.
— Не уберегли, — тяжело сказала Марфа.
— Дак тут такое творилось! И приказа-ить не было, особо беречь-то!
Догадывались, конечно, непраздна была уж приехавши-то. Дак грехом не от Дмитрия ли батюшка, покойничка?
— Болтаете все, чего не нать!
— Прости, Марфа Ивановна, коли не так слово молвил…
— Дитя где? — спросила Борецкая, помолчав.
— Дак… — вновь замялся Демид.
— Сын ли был-то?! — нетерпеливо вопросила Марфа.
— Сын, дак она сама его… Обеих и похоронили, зарыли, петь-то нельзя было.
— Ладно, иди! — махнула Марфа рукою, полузакрыв глаза. — Грамоту представь, сколь чего осталось… И людей сколько.
— Хлеба нет… — нерешительно протянул Демид, медля на пороге.
— Знаю! Людей соберешь, поговорю сама… Иди! — повторила Марфа хрипло, почти просительно.
Демид исчез. Борецкая сидела неподвижно. Вот и тут ничего от Мити не осталось! Запоздало посетовала на себя и на Опросинью тоже: «Эх, оглупыш!