Судили их судом праведным, и казнью казнили торговою за отступление от Господина Великого Новгорода, за отказ от суда посадничья.
Такоже и древле во граде нашем отметников и переветников расточали и разоряли и хоромы их развозили и виру брали с них дикую по закону и по словам прежних князей, рекших: «Кто вам добр — любите, а злых казните!»
Следующим говорил Онаньин:
— Ведомо государю Московскому, а нашему господину, князю великому Ивану Васильевичу, что суд судить надлежит князеву наместнику на Городце с посадником вкупе. Так и по судной грамоте положено, и от прадед заповедано наших. Сии же отступницы, отступили посадничья суда и поддались суду городищенскому. И казнили их по правде, по приговору…
Василий вдруг запнулся, увидя прямой недвижный блеск глаз Ивана Третьего. Смутно почуял, что тот помнит прежнее его посольство, пятилетней давности, тогда, еще перед Шелонью, помнит и не простил. Холод прошел по спине Василия Онаньина. Он оглянулся. У стен — руку протянуть — плотно стояли московские дворяне в бронях, одетых под платье, опираясь о бердыши.
Переборол себя, хотел продолжить речь, но тут Иван сам перебил Онаньина.
— Почто, — вопросил он, впиваясь взглядом в лицо степенного посадника, — почто изменою сочли ко мне, ко князю и господину вашему, отступление? А как же заповедано вам и грамотою утверждено, что у того суда новгородского печати были князей великих? Так как же измена то?!
Непонятно мне сие! Как же ты, Василий, да и ты, Богдан, об измене мне говорите, когда я князь и господин ваш и суд творити в Новом Городе волен по правде и крестному целованию? И ныне приехал я сюда суд судить и жалобников оправливати, дак тоже судиться у меня измена? Кому же измена-то? Не королю ль литовскому, коему изменники новгородские предатися обещались, и паки отреклись, и уже грамоты те отобраны?! И то дивно нам, как богомолец наш, честный Феофил, таковое их грубиянство мне, великому князю своему, простил и втуне оставил?! А пото! — возвышая голос, загремел Иван с тронного кресла:
— Приказываю, как татей и дешегубцев, тебя, Василий Онаньин, тебя, Богдан Есипов, тебя, Федор Исаков, и тебя, Иван Лошинский, сей же час взять и в железа сковать!
Онаньин не поспел дернуться, тотчас к нему подступил Иван Товарков.
Русалка ухватил Богдана. Никита Беклемишев держал за локти оскалившегося Федора Борецкого. Звенец взял Лошинского.
Богдан глядел сердито, не понимая еще, что произошло. Федор, извиваясь, рвался из рук, и к Беклемишеву тут же поспешили на помощь двое дворян. Ражий Онаньин было отпихнул Товаркова, но лязгнула сталь, и он был вынужден даться в руки москвичей.
Иван, пригнувшись с кресла, пронзительно глядел в лица захваченных, растерянно-яростные, недоуменные, разом побелевшие или покрасневшие от бессильного гнева.
— А прочих, — прибавил он громко, — что грабили те улицы и людей убивали, взять за приставы и в узилище посадить!
Григорий Тучин ощутил на предплечьях разом схватившие его с двух сторон твердые руки. Он тоже дернулся было, скорей от растерянности, чем от желания убежать, и ощутил острую боль — держали нешуточно.
Завороженно глядел Григорий то на князя Ивана, то на товарищей. Рядом с ним вязали руки Селезневу. Липкий пот выступил у Григория на спине под рубахой. Он не знал, как это страшно, вот так, просто и вдруг, быть схвачену по чужому приказу, разом лишиться воли, достоинства, гордости и даже свободы движений. Он понимал храбрость. Смертельный риск сечи и даже смерть в бою. Тогда, вечером, на Шелони, когда его выручил Савелков, он дрался, уже не чая остаться в живых, и мужество не изменило ему даже в тот час. Но теперь его впервые охватил страх, тошнотный и мерзкий. Чувствовать это бессилие, невозможность скинуть чужие руки, а паче того — духовное бессилие, бесправие свое, когда остаешься один и никто не поможет, никто не защитит, и не только неможно отбиться, но и права отбиваться ты лишен, ибо взят по суду, и свои, ближние, и те молчат или против — это было паче смерти, паче всего, мыслимого доднесь! Тучин стоял, дрожа и обливаясь холодным липким потом, и, не в силах унять эту дрожь беззащитного тела, ненавидел себя. Смертельно бледный, почти теряя сознание, он смотрел неотрывно-завороженно в блистающий взгляд Ивана Третьего, уже почти не видя и не слыша ничего иного вокруг и перед собой.
В палате поднялся недоуменный ропот. Даже жалобщики растерялись. Всех ошеломил скорый суд и скорое решение великого князя.
Но и то еще было не все. Иван, уже испытывая злое торжество, поискав, нашел глазами Немира и возгласил:
— А тебя, Иван Офонасов, и сына твоего Олферия видеть у себя не хочу, понеже ты и он мыслили датися за короля и отчину нашу, князей великих, Новгород, под короля литовского приводили!
Бледнея, Немир поворотился к выходу. Им дали только переступить порог. Тотчас к Ивану Офонасову подошел Василий Китай, а к Олферию — Юрий Шестак.
— Взяты именем государя нашего и великого князя Московского! повелительно произнес Китай.
Немир обернулся затравленно. Кругом блестели обнаженные клинки московских дворян. Сопротивляться было бесполезно.
Тучина, Василья Никифорова, Матвея и Якова Селезневых, Телятева, Ивана Есипова, Бабкина, Федорова, Квашнина, Тютрюма, Балахшина, Кошюркина и Ревшина в тот же день взял на поруки, внеся полторы тысячи рублей из владычной казны, испуганный архиепископ Феофил, на которого налетели со всех сторон вчерашние враги, сегодня ставшие единомышленниками в несчастьи. Поименованных продолжали держать в затворе, но за новгородскими приставами. Что же касается шести великих бояр: Богдана, Онаньина, Федора Борецкого, Лошинского и Ивана Офонасова с Олферием, их Иван решительно отказался выдать под любой заклад.
Страшная весть переполошила весь город. Оксинья Есипова прибежала к Онфимье Горошковой простоволосая, в одном платке.
— И твоего Ивана забрали!
Онфимья молча царапала себе руки, бегала по горнице. Оксинья смотрела растерянно, попыталась утешить.
— Их-то за приставы, а тех в железа! Что ж делать-то, Марфе Ивановне как сказать?
Онфимья остановилась.
— Онаньиха знат?
— Не весть! Фовру встретила сейчас на мосту, зареванная вся! Марья Тучина тоже знат ли? Жонки ума лишатся, у обоих мужиков забрали! Что ж делать-то, Онфимья? — повторила Оксинья растерянно. — И Федор, и Богдан, и Онаньич!
— Что делать? Побегу к Марфе! Не выпустят их! Говорила мне она, упреждала! Поди, плотницяне радуютце! — зло процедила Онфимья сквозь зубы.
— А и им то же будет!
— Неужто мужики смолчат? — отозвалась Есипова. — А тут пиры, не знай, то ли пей, то ли слезы лей!
Грохнула дверь в сенцах, в дом вихрем ворвалась Иринка Пенкова.
— Слыхали? Отбить!
— Отбить! По монастырям московской силы полно, а свои рати не собраны! — горько ответила Онфимья, завязывая плат. — Нет уж, пришла пора кланятьце, так спины не жалей! К Марфе Ивановне похожу. Что мать?
— Без памяти лежит. Отливали, — ответила Иринка и вдруг, согнувшись, заплакала по-детски, навзрыд.
Офонас, Феофилат, Казимер с Коробом, Александр Самсонов спешно пересылались гонцами. Суд Ивана затрагивал всех. На право судить новгородца в городе «своим судом и за своими приставы» еще никто не подымал руки.
Потерянный Феофилат, почуяв, что на его хитрые узлы тут пришелся московский топор и неизвестно, начав с Богдана, не кончат ли им, суетился, подгонял прочих. Захария Овин и тот явился со всеми вместе хлопотать перед князем о милости и снисхождении. Отрядили выборных к архиепископу.