окровавленную Бельгию, за Францию, за «войну войне» и за далекую, родную, единственную Россию. Но был среди них и третий элемент — голодных, измученных, подчас забытых людей, про которых волонтер Киреев с полупрезренной жалостью сказал: «Ишь ты! Республика!» Они пошли, чтобы, с одной стороны, не умереть с голоду, оставаясь в штатской жизни, и избегнуть насмешек со стороны населения, с другой стороны, чтобы обеспечить более или менее сносное существование семьям, получавшим, наравне с французами, солдатский паек. Этих-то людей с первого дня войны окрестили унизительным грубоватым словом «бродяги» и «попрошайки». Эта кличка осталась, привилась и постепенно как-то распространилась на массу волонтеров. Надо сказать, что большинство французов с большим трудом понимало, каким образом люди, не обязанные в их стране служить, по каким-то идейным соображениям пошли записываться в добровольцы, обрекли себя почти на верную смерть, в то время как вопрос обеспечения себя и семей, страх перед всеми лишениями, что несла с собой война, является причиной естественной, но вызывавшей не раз наполовину шутку — наполовину упрек. Но не единожды мне приходилось сталкиваться со столь же презренным отношением к этому роду волонтеров со стороны самих русских, и всякий раз меня это поражало… С пением «Марсельезы», с бодрыми лицами уехали в конце августа 1914 г. два эшелона русских добровольцев в лагеря обучения. Один, состоявший исключительно из Республиканского отряда, направился в лагерь Керкутс, находившийся в 20 минутах езды от Орлеана, другой, насчитывавший приблизительно батальон, в Блуа. При приезде волонтеры были разделены на две группы: одна, насчитывавшая лучших, годных к строю солдат, заняла Саксонские казармы. Другая, состоявшая из самых жалких и неспособных элементов, в число которых были включены немцы и австрийские поляки, были загнаны в Хом, грязный и холодный закуток. Саксонские казармы, в которых в то время стояли еще два африканских полка, представляли собой белое здание, с решетчатыми окнами, выходившими в небольшой плац, где солдаты проделывали каждое утро военные упражнения. В небольших помещениях, темных и грязных, размещали по 25 человек, тесно положенных, в два ряда, головами к стене. Тонкий слой соломы, служивший покрывалом, кишел насекомыми, и, несмотря на неоднократные заявления солдат, начальство отказывало в привозе свежей. В одеялах оказался вначале большой недостаток: выдавали одно на двоих и два на троих; свечей не давали совсем, и тяжкую картину представляли собой эти собранные со всех концов мира люди, кто в полуштатском, кто в полувоенном, с котелками на головах, на грязной соломе, сбитые в кучу за решетчатыми окнами. В сумерках сентябрьских вечеров, казалось, вот-вот загремят где-нибудь кандалы и раздадутся пьяные крики уголовного каторжанина. И не раз впечатление это застывало в душе под звуки вырывавшейся откуда-то внезапно русской этапной песни… Моральная обстановка с первых дней создалась тяжелая. Благодаря плохой организации и раздаче почты письма вначале доходили очень плохо, и люди, которые ждали вестей и посылок, как светлого праздника, ходили угрюмые, серые. Вино и фрукты, приносившиеся солдатам из города, чаще всего отбирались легионными начальниками. Кофе в сальных ведерках, а то и в гамелях от супа, без сахара, с жирными пятнами на поверхности, проглатывался с отвращением. Жизнь в казарме, в грязи, в раме решеток, в пьяном угаре бражничанья и разврата, была очень тяжелой. Но не легче дышалось и на занятиях. Волонтеры попадали в руки унтер-офицерам, состоявшим исключительно из африканских легионеров с темным, часто преступным прошлым. Что же касается офицеров, они абсолютно не интересовались жизнью солдат. Большинство волонтеров не понимали французского языка, никогда не держали винтовку в руках и с большим трудом приспосабливались к непривычным требованиям военной дисциплины. Унижения и брань, которыми с первых дней встретило их легионное начальство, измывательства и обидные клички, создали сразу атмосферу напряженной вражды. Происходили недопустимые и ни в одном французском полку невозможные вещи. Я приведу несколько примеров, оставшихся у меня в памяти. Солдаты выстроены на плацу. Некоторые подходят и присоединяются к товарищам несколькими минутами позже. В наказание подпрапорщик Баррас, бельгиец, решает в полном смысле слова их загнать. «Лечь! Встать! Шагом! Лечь! Встать! Шагом!» — то и дело раздается в воздухе. Постепенно облетает ряды призыв: не повиноваться, делать меньше шаг. Унтер- офицер бессильно наблюдает происходящее. Тогда Баррас, потеряв всякое терпение, берет командование, но, ничего не добившись, сменяет тон, уговаривает и наконец, под враждебно растущий гул голосов и брошенную кем-то угрозу пустить в него первую пулю по приходу на фронт, прекращает занятия и распускает солдат. Тот же Баррас, желая показать свою власть перед женщинами, запретил однажды солдату-бельгийцу разговаривать с женой, к которой тот подошел по окончании занятий. На первую попытку возразить что-либо был 48-часовой арест.
Отношения ежечасно обострялись. В первое время никаких жалоб от волонтеров не принималось. За них наказывали заключением в карцер и 7-часовыми издевательствами. Один австрийский сержант, человек с университетским образованием, позволил себе издеваться над уставшими от маршей солдатами, давая по 8 дней заключения тем, кто приходил к нему просить об отдыхе. На фронте настроение круто переменилось: из подавленного оно сделалось приподнятым, боевым. Кого поднять на штыки — стало центральным вопросом. Случилось то, чего больше всего боялись, записываясь в волонтеры, русские легионеры. Они не попали во французские регулярные полки, куда, по военным уставам, ни один иностранец не имел права быть принятым, а в Иностранный легион, с именем которого связана такая жуткая и темная слава… Иностранный легион состоял из двух полков под командованием старых колониальных офицеров, прошедших «школу Бириби» — военной тюрьмы и Иностранного легиона в Африке. Контингент публики, записавшейся в мирное время в Легион, чрезвычайно различен. Тут встречаются люди всех наций, но преимущественно с темным прошлым — беглые матросы, дезертиры, авантюристы всех окрасок, немцы-дезертиры военного периода, выдававшие себя за эльзасцев. Все они шли в Легион на 5 лет драться с непокорными арабскими племенами, покупая этой ценой право схоронить свое прошлое и носить другую фамилию. Легионеры и в мирное время пользовались довольно страшной славой, а во время войны, когда страстям было где разнуздаться, они воистину переходили всякую меру. Я вспоминаю и сейчас с чувством глубокого ужаса лицо одного капрала, бельгийца, особенно измывавшегося над нашими солдатами. Хозяин «веселого» заведения, он попался в какую-то темную историю, где кража и убийство шли рука об руку, отбыл несколько лет каторжных работ и кончил военной карьерой в Африке. Грубое лицо с бессмысленными пьяными глазами, он был известен как педераст и садист в своем полку. Вот в руки этих-то людей, а среди них и немцев, попали наши добровольцы. Здесь стерлись все различия. Интеллигенты и рабочие, сильные и слабые, отважные и трусливые — все они стали общей жертвой того, что называется Легионом. «Лучше 5 лет дисциплинарного батальона, чем 5 месяцев Иностранного легиона» — до сих пор звучит во мне фраза одного, несколько месяцев спустя убитого товарища. Но лучше всего характеризует Легион письмо одного из волонтеров, присланное мне из Восточной армии, с ярким описанием того, чем был Иностранный легион. Я привожу его дословно: «Тяжело в Легионе… Написал Вам… Почему тяжело? Трудная каждодневная жизнь ведь не из крупных событий создается, а из самых мельчайших и незначительных самих по себе мелочей. В отдельности, в пересказе, все эти мелочи бедные, неважные, сцеплены. Ежеминутное их повторение отравляет жизнь, делает ее несносной. Впрочем, есть одно крупное обстоятельство, которое я особенно остро чувствую и от которого сильно страдаю. Это — немецкое засилье. Я всегда отдавал справедливость тем высоким качествам немцев и часто преклонялся перед ними. Несмотря на это, скажу Вам по секрету: я в то же время всегда их терпеть не мог. Русский дух, что ли, во мне развит так ужасно — не знаю, но немца страх не люблю и всегда не любил. А теперь, понятно, и совсем нельзя его любить. А тут все немцы: и капрал, и сержант, и лейтенант. Даже среди офицеров есть! И все большей частью немец настоящий. Так от него муштрой и палкой за версту несет. Грубые, подлые животные, один вид которых оскорбляет. Не думайте, что это лирика. Совсем нет. Но ведь эти элементы составляли главную суть Легиона до войны, и здесь мы очутились среди них, даже под их начальством. Я еще понимаю и могу допустить немца- добровольца на время войны, как это ни страшно. Во всяком случае, я не имею права заподозрить искренность такого добровольца в принципе. Между тем я не могу допустить, не могу понять тех, которые здесь, но поступили в Легион до войны, задолго до меня. Для меня, как ни верти, им здесь не место, и искренности их, какой бы настоящей она ни была, я верить не могу. Я нащупывал почву, зондировал их, и поводы их присутствия здесь — малопочтенные. Да и вообще, просто оскорбительно, мучительно больно нам, настоящим добровольцам, без всяких задних побуждений, русским к тому же, быть среди немцев и даже под их началом. И вот, когда такой тип к тебе обращается и со своей обычной, по-немецки грубой военной замашкой, что-нибудь скажет или прикажет, в груди что-то вспыхнет, заклокочет и… что всего хуже — молчишь, злишься и опять молчишь! Потому что здесь — Легион, потому что здесь не шутят, потому что я уже отупел и измельчал, потому что… да разве расскажешь все «почему»… Да, чего-чего, а этих