оскорблений и нравственных пыток я не забуду, если жить осталось, и на эту тему кое-что расскажу после войны. Теперь — не время, дело важное, и нужно терпеть молча. Впрочем, если придется Вам еще говорить с Его Сиятельством, графом генералом Игнатьевым, расскажите ему это. Пусть и его «официальная» душа «порадуется», как хорошо уважили легальных и нелегальных союзников Его Величества, Императора Всей России. Курьезней всего то, что как-то, недели две назад, нам прочитали на рапорте буквально следующее: «Вы, союзники Франции, обязаны безропотно переносить все лишения. Вы своей кровью не только оправдываете свое проживание в ней, но и смываете всевозможные грехи. Служащие союзной нации могут при надлежащих на то основаниях подать прошение на перевод в другую союзную часть, если их не устраивают здешние порядки. Но Иностранный легион — особое подразделение, и служить в нем для каждого — особая честь, поэтому никакие прошения об изменении порядков на те, которые имеются в регулярных французских полках, не принимаются». Конечно, я передаю своими словами, но за точность смысла ручаюсь. И что же — пошел один русский спрашивать, кому и как писать бумаги для этих «формальностей», здесь образцов для такого рода документов нет. Ему говорят: придете завтра, мы Вам сами напишем. Ладно, но послезавтра он опять идет, и ему говорят: «Вам нечего писать. Вы плохо поняли, говорилось не о вас, не о союзниках, а о «союзной нации», французах. Каково? Значит, молчи, сиди и не рыпайся, все равно ничего не выйдет, не дадут ходу. А будешь брыкаться, найдут способ задушить, черти! Я-то сам не боюсь их и, если бы раньше, прибывая сюда, не подал рапорт о переводе к сербам, все жду ответа, не писал бы, и остальным не советую. Прошу терпеть, потому и боюсь, будут душить их, найдут способ. Ну, вот вам Легион. Понятно стало хоть немножко? А все-таки жизнь всего сильнее и над всем верх возьмет!» Факты, один ужаснее другого, происходили и на фронте. «Однажды, — рассказывал мне волонтер Руцман, — нам делали прививки. Я заболел и на носилках был отнесен в Шато Бланк Саблон. Меня положили в погреб на тюфяк, который подо мной «пошел пешком», полный вшей. Когда товарищи пришли сюда, то по мне гуляли крысы. Без памяти я пролежал 24 часа, и, только когда Шапиро узнал об этом, он поднял шум, и после этого доктор вызвал меня и отправил в деревню». Случаи незаконного избиения солдат все учащались. Бывало, что люди уходили с постов и удирали в другие линии. Но мера стала переполняться. Начальство поняло, что все границы перейдены и, например, избившего волонтера Цукера, капрала М., вызвало к себе, разжаловало и сослало в Марокко. Надо сказать, что частичная вина за все происходящее ложится и на самих волонтеров. По приходу в Блуа они были разделены на категории, из которых одна, отделенная в Халлас, была, по преимуществу, реформирована еще до ухода на фронт. Лень, пьянство, кражи, разврат, очень нечастые, но бывавшие факты дезертирства — все это вооружило французов, смешивавших всех волонтеров в своей оценке воедино. Бесконечные раздоры происходили на почве столкновений русских с австрийскими поляками, турецкими евреями и румынами. Эти последние завели довольно нечистоплотную торговлю, набирая вещи из краденых у солдат пакетов и продавая их за бешеные деньги. Фунт шоколада шел по 8 франков, четверть хлеба — по 2 франка, стакан чая — по 50 сантимов, пакет табаку — по 25 су. Воровство стало явлением повседневным — вещи исчезали из солдатских мюзеток, карманов, с самого человека, пока он спал. Но все это, повторяю, относится к тем, кого сами французы отделили как заведомо низший элемент и кто в громадном большинстве случаев не пошел на фронт. Начальство постепенно стало отдавать себе отчет в происходящем, и вскоре капитан 4-й роты Вервилье опросил всех волонтеров, составил докладную записку на основании жалоб и издал приказ, категорически воспрещавший какие-либо инсинуации по поводу мотивов русского добровольчества и т. п. Надо заметить, что положение добровольцев, особенно евреев, в других союзнических армиях было не лучше морально, чем во Франции. В смысле еды и обмундирования англичане и американцы, быть может, несколько лучше, но в душе они натерпелись всякого горя. Я привожу в конце книги рассказ одного волонтера, служившего в Английском еврейском легионе, как тяжкую страницу из истории еврейского народа.
Так же, как и во Франции, их обвинили в том, что они пошли на войну есть английский хлеб, несмотря на то что среди ангажировавшихся были, с одной стороны, люди весьма состоятельные, а с другой — студенты, записавшиеся исключительно по идейным соображениям: «Палестина! — это были наши идеалы, и за них мы пошли биться…» Ощущение какой-то глубокой, совершенной по отношению к ним несправедливости усилилось еще и благодаря тому, что в это время произошла страшная битва при Каранси,[187] в которой погибло столько добровольцев. Когда стало известным, что готовится атака, вызвались идти впереди четыре батальона русско-польских волонтеров, из которых 80 % наличного состава было перебито или выбыло из строя. Среди них громадный процент пал на русских и поляков. Я привожу целиком письмо одного легионера, написанное 15 мая 1915 г., т. е. немедленно вслед за атакой. Оно не нуждается в комментариях. «Вчера получил твое письмо и открытку, но не был в состоянии даже их прочесть — проспал всю ночь, как убитый. Сегодня утром, проснувшись, — кровавый кошмар прошел — опомнился: думаю обо всем пережитом за последние пять дней; душа начинает успокаиваться, прочел твои письма. Уже за несколько дней раньше мы знали, что наши четыре батальона волонтеров первыми выступают в бой. В последний день мы были готовы. В субботу вечером мы ушли занимать позицию в 1-й линии. В 7 часов утра, в воскресенье 9 мая, заговорила наша артиллерия, несколько сотен пушек били с 3 до 10 часов, и вдруг замолкла. Наши четыре батальона вдруг выскочили из траншей и бросились к немецким траншеям. Их пулеметы и артиллерия осыпали нас огнем, но через 10 минут мы уже были в их траншеях. Тут я видел сотни бледных людей, бросивших ружья на землю. Они кричали: «Друзья, друзья, не убивайте нас!» Мы перескочили через их траншею и мчались дальше, к следующей. На нас все сыпался огонь. Мы достигли 2-й траншеи и, не останавливаясь, бросились к 3-й, т. к. их было всего 3 линии. Но из 3-й они уже не стреляли, а сотнями выскакивали и бросались удирать. А мы гнали их и осыпали градом пуль. Я видел, как они падают убитые, словно мухи — поле было усеяно трупами. Я как-то два раза упал, зацепившись за них, но каждый раз поднимался и бежал дальше. Наскочил на одного немецкого офицера, лейтенанта, раненого, который держал в руке револьвер и продолжал стрелять по нас. Я только успел ударить его ружьем по голове, вырвать у него револьвер и сам упал без чувств — больше не было сил бежать. Так я лежал пару минут. Один товарищ хотел перевернуть меня, посмотреть, жив ли я. Открыв глаза, я увидел впереди меня, как наши продолжают сражаться уже около одного большого городка, где немцы укрепились. Я первый раз оглянулся назад, опомнившись, и бросился к городку. Через час нами была взята половина этого городка, несколько пушек, больше тысячи пленных: они выскакивали из окопов, из погребов и отдали нам в руки этот городок, Каренси. А направо наши также сражались, и уже был взят второй городок, Нейвилль. На помощь нам пришли зуавы и тирайеры. Все это продолжалось полтора часа, мы прошли 5 километров в глубину и 7 в ширину. Легионеры рвутся дальше, но возможности этого сделать не было, т. к. наши соседи по правой и левой стороне продвинулись всего на 2 километра, и мы очутились в огне с трех сторон. Офицеры наши почти все пали, полная анархия. Мы начали укрепляться и ждать немецкой контратаки. Все принялись за работу, копают ямы, где бы можно было укрыться от снарядов. Наступает ночь. У кого чего нет, то снимают с мертвых или раненых. В 8 часов вечера немцы нам устраивают концерт шрапнелью, снаряды крупного калибра сыпались на нас, как дождь, но из нас никто не тронулся с места. Это продолжалось 2 часа — с 8 до 10. Пушки замолкли, а их пехота двинулась на нас густыми цепями, но мы открыли такой огонь, что они бросились обратно и оставили на поле боя сотни убитых и раненых. Всю ночь мы продолжали стрелять, ружья наши были красными. К утру немцы опять атаковали нас, но каждый раз бывали отбиты. Так тянулось 9, 10, 11 и 12 числа. Я кушал траву, думая, что умру от жажды. Но 12-го ночью нас заменили другие войска, и мы были убраны с поля битвы. Вот когда я вернулся обратно, то увидел сотни мертвых немцев, но и немало наших тоже, нас осталась половина, но 80 % потерь легионеров приходилось на раненых. Теперь мы находимся в 15 километрах от поля битвы. Вчера увидел газету от 14-го числа, и там имеется статья о нашем бое и сказано, что за 7 месяцев битвы ни немецкая, ни французская армии не показали такого жестокого боя, подобно тому, как бились четыре наших батальона. Но не говорят, что это были мы, волонтеры! Сегодня у нас был генерал и поздравлял нас от имени Жоффра и военного министра… В другой раз напишу о более глубоких переживаниях. На 4-й день, когда я вернулся с поля битвы, встретился с легионером С. Я думал, что он убит, то же самое он думал обо мне. Мы теперь вместе и делимся всем пережитым».[188] Большевики вскоре после этого написали относительно такого письма: «От редакции. Мы приводим в качестве документа письмо о знаменитой атаке у Каренси и Невилля, где 80 % наличного состава атакующих были перебиты и выбыли из строя. В первую голову вызвались добровольно идти в атаку четыре батальона русско-польских волонтеров. Нужно ли говорить о том, что огромное большинство из них погибло в этом бою! Настоящее письмо, написанное частному лицу, — не только живая, кричащая иллюстрация безобразия и ужаса