траншей. Я уверен, что его бомбардировка стоит гораздо дороже, чем постройка и все, что в нем есть и было. Прекрасная старая церковь совершенно разрушена, но удивительно уцелела одна сторона и орган остался невредимым. И вот, представляете, однажды иду мимо этой церкви, а из нее доносятся звуки органа, такие гармоничные, полные печали, тоски и какого-то особенно сильного чувства. Если бы Вы могли себе представить странность этих звуков в этом дико обломанном городе. Однажды в этом городке 11 человек были изуродованы снарядом, 1 русский — Арцышевский — был тяжело ранен в плечо в то время, когда он мирно направлялся на кухню за едой. Вчера был ранен товарищ, прекрасный человек, самый лучший человек в моем капральстве, в то время как он вечером после заката солнца пошел в поле за траншеями собрать картофель для завтрашней еды. Он дошел до первой землянки, сказал: «Я ранен» и упал. Стреляют немцы из ружей довольно метко, хотя ужасно смешно. Вот, например, заметят они, где у нас работают, вскидывают лопаты земли, начинают стрелять и тут уже не перестают стрелять 2 дня, 3 дня, неделю. Поставят, видимо, двух солдат и приказывают им стрелять в это место каждые 10 минут. Есть участки в траншеях, в которые стреляют месяца 2. Прямо хохот разбирает. Оставила наша рота одни траншеи и не возвращалась туда около 2 месяцев, затем снова туда пришли. Все в траншеях переделано, изменено, улучшено, иначе расположено. Пошел я как-то в то место, которое служило нам убежищем. Иду и насвистываю. Здесь все мне на память… Клак, клак, клак, клак — выстрелы. И действительно, вспоминаю, что 2 месяца тому назад стреляли в этот же самый пункт. Пошел, сказал своим. Хохотали до упаду… Ну, пока кончаю письмо. Только буду расписываться, как надо идти разводить караульных. Я сегодня дежурный, и мои люди — в карауле».[246] Но смеялся Зиновий над «немецкой тупостью» и «постоянством» недолго. Вскоре его тяжело ранили. Об этом хорошо пишет Анатолий Васильевич Луначарский в своей статье «У З.А. Пешкова», написанной в американском госпитале в Нейи, под Парижем, и помещенной в газете «Киевская мысль» за 7 июня 1915 г. Речь в этой статье идет о бое Легиона 9 мая 1915 г. под Аррасом. В это время в подчинении Пешкова находилась небольшая секция польских волонтеров, бывших шахтеров из Познани, работавших во Франции. Начинается она так: «Пешков по-прежнему такой же ладный, ловкий, сильный, веселый и прямой. Мы присаживаемся на каких-то камнях, и он начинает рассказывать: «…Наш полк был составлен по преимуществу из испанцев, швейцарцев, некоторого количества славян, включая русских… Все эти люди добросовестно исполняли свой долг и не жаловались. Офицерами мы были очень довольны. А к капитану питали самое нежное чувство. Работа была тяжелая… Порывшись в земле до того, что обливаешься потом, ложились мы на отдых на живот в студеную грязь. Но кто выжил — сильно окреп. Мы все закалились и налились силами. Я, например, никогда не чувствовал себя таким крепким и могу сказать, что покойная моя рука была действительно сильной… Немцы поражали нас какой-то механической методичностью стрельбы. Возмущало нас часто то, что они открывали свирепейшую пальбу, когда мы выходили подбирать мертвых, своих и ихних, или даже освобождать запутавшегося в проволочных изгородях их товарища. К нему они не подпускали, и человек так и погибал у них и у нас на глазах, как муха в стальной паутине… Когда нам объявили об атаке, мы все пришли в большое возбуждение — не то радостное, не то какое-то другое. Трудно понять, трудно рассказать. С раннего утра, а утро было хорошее, началась артиллерийская подготовка. Это было что-то феноменальное… Весь воздух ревел. Мы видели перед собой неприятельские траншеи, откуда вылетали, разбрасываясь фонтанами, дерево, земля, камни, люди. Капитан, отправляясь на свое место, крикнул мне, улыбаясь: «Красиво, а, Пешков?» Я ответил: «Да, мой капитан, это извержение Везувия!» И это были последние слова, которые я от него слышал. Сейчас он умирает от тяжелой раны в живот. Наконец раздалась команда. Солнце сияет, весь луг усеян золотыми цветами. Мы вскакиваем «из-за кулис», как я это назвал, и я делаю командное движение ружьем — «вперед». В то же мгновение раздался треск пулеметов, моя рука падает, как плеть, меня самого что-то толкает, и я лечу на землю… Вся атака была проведена молодецки: в полтора часа мы взяли 3 линии и несколько сот пленных. Но это все уже произошло без меня. Я чувствовал, что не могу подняться, имея на себе 250 патронов, тяжелую сумку, фляжку с водой, бинокль и прочее. Наши убежали вперед, а я копошусь на земле. Достал левой рукой перочинный нож, разрезал ремни. Попытался немного осмотреть руку. Вижу, что с нее сорвана значительная часть мускулов, крови целая лужа. Постарался левой рукой и зубами потуже затянуть ремнем расшибленную руку у самого плеча. Потом встал. Шел я назад с километр, без всякой перевязки. По дороге видно множество немецких пленных… Когда я проходил мимо их, держа свою окровавленную руку, они мне улыбались, не то дружески, не то заискивающе, и козыряли… Кое-как меня перевязали и отправили пешком в Акр. Идти туда — километра 4. С ужасом я заметил, что рука вспухает, стала серой, начинает наполняться газом. Наконец добрался я в сильном жару до Акра. Там перевязали меня вторично и уложили. Ночью опять открылось кровотечение. Вся постель подо мной совершенно промокла. Крови потерял столько, что голова кружилась — я чувствовал, что умираю. Звал на помощь, но никто не подходил: раненых нахлынуло множество, и персонал справлялся, как мог. Был уверен, что умру. К груди мне прилепили красный знак на эвакуацию, как всем тяжелораненым, в большинстве офицерам. Офицеров эвакуировали первыми. Со мной рядом лежал капитан. Он видел все, что происходило…Можете вы как-нибудь подняться? — спросил он меня…Право, не знаю…Носилок я вам не добуду. Но если вы сможете со мной добрести до фургона, в котором меня увезут, я найду вам местечко, и мы как-нибудь вместе доберемся до настоящего пункта.
… Трудно мне это было сделать. Но умирать-то все-таки не хотелось. Кое-как дотащились. И вот попал сюда, в этот прекрасный госпиталь. Приехал я сюда весь окровавленный и грязный, положили сейчас же для осмотра, и одна американская сестра, высокая блондинка, увидев мою руку и, конечно, не предполагая, что я, такой черный и притом перепачканный французский легионер, говорю по-английски, сказала вслух: «Ну, этот умрет!» Я посмотрел на нее и ответил: «А может быть, еще не совсем?» Боже мой, что с ней сталось! Несмотря на всю тяжесть моего положения, мне жалко стало бедняжку, так она испугалась и сконфузилась. Наконец говорит мне, что руку надо отрезать по плечо. Я попросил зеркало, чтобы рассмотреть ее. Тяжелый был момент. Но я ясно видел, что рука пропала. Валяйте! Усыпляли меня каким-то препаратом, и в момент, когда у меня сознание терялось, я как-то спросил ту же сестру: «Неужели умру?» И она ответила мне уверенно и нежно: «Нет, я не дам Вам умереть!» После этого я заснул совершенно, как ребенок, успокоенный матерью. И вот теперь, как видите, я без руки. Хуже всего, однако, то, что я ее прекрасно чувствую. Почти все время у меня зуд в ладони отрезанной руки и страшная ломота в сочленениях. Так хотелось бы схватить ее. Ночью хватаешь пустое место, чтобы поправить руку. Страданий пока доставляет она мне много». И действительно, мой собеседник употребил невероятные усилия, чтобы продолжить спокойно говорить, в то время как лицо его искажалось от времени до времени судорогой сильной боли. В эту минуту объявили о приходе французского журналиста. Он как-то нахрапом набросился на Пешкова, и защититься от него не было никакой возможности. Он подверг раненого обстоятельному интервью, причем, между прочим, спросил: «А ваш знаменитый отец Горький? Он в тюрьме, не правда ли?» Пораженный Зиновий Алексеевич ответил, что ничуть. «А я слышал, что его за крайние убеждения держат в тюрьме. Но какой человек! Это поистине гений! Подумайте, выбиться из того, чем он был, и добиться того положения, каким он обладает!» И пошел, и пошел! Кое-как отделались… По выздоровлении Зиновий Алексеевич предполагает вернуться в Италию, где у него жена и четырехлетняя дочка. Я пожал ему оставшуюся руку, обещая сделать все возможное, чтобы повидаться еще с этим милым и смелым человеком, который с такой непринужденной легкостью, с таким лишенным рисовки спокойствием переносит несчастье, обрушившееся на него, как результат поступка, который он считал своим прямым и несомненным долгом». Однако очевидно, что Зиновий не все рассказал Луначарскому. Как свидетельствовал капитан легкой кавалерии спаги Э. Шарль-Ру, который был ранен легче Пешкова, нашел возчика, который отвез их на ближайшую станцию, где стоял санитарный поезд. Они проскочили в свободное купе. Когда их там обнаружил старший врач, то он был в страшной ярости и хотел их оттуда вышвырнуть. Тогда Зиновий вытащил здоровой рукой пистолет. У него был такой вид, что врач сразу пришел в себя и оставил их в покое. Но по прибытии в Париж Пешков улизнул с этого поезда, опасаясь мести, и стал «подпольным раненым». Капитан помог ему идти, по его свидетельству, шинель Зиновия к тому времени одеревенела от засохшей крови, в таком виде они и шли по улицам, пока не попали в американский госпиталь. По мнению Амфитеатрова, в американский госпиталь Пешков попал не случайно, а из-за хорошего знания английского. Там «он сделал много интересных знакомств, принесших ему затем немалую пользу в позднейшей военно- дипломатической карьере, а одно из них возымело огромное влияние и на его личную жизнь».[247] Сам Пешков, неоднократно вспоминая ту кровавую атаку под Аррасом, сравнивал ее с «картиной кромешного ада» и «с последними днями Помпеи». Как было написано в