— Чтобы лучше видеть тебя, внученька.
— Бабушка, а отчего у тебя такой твёрдый хвостик?
— Это не хвостик, внученька, — сказал волк и густо покраснел.
Тут уже весь кузов «Урала» зашёлся в дружном хохоте, а Нуйков в кабине обернулся к стеклу — чего они там веселятся?!
Посмеялись, закурили, кто хотел. За задним бортом убегала серая лента зимнего уже шоссе, обочины были слегка присыпаны снегом, мелькали голые кусты придорожной «зелёнки».
Олег думал о Марине — как она там? Чем занята сейчас, в эти минуты? Скорее всего, на питомнике, возится со своим Гарсоном, «повышает его квалификацию». Он улыбнулся при этом, вспомнив её же слова — Марина очень любила своего четвероногого друга, гордилась им. Да Гарсон этого и заслуживал, квалификация его действительно была высокой.
Вспомнил он и свои споры с Мариной — о дружбе, верности, преданности. Даже читал ей свои стихи на эту тему:
Олег понимал, что стихи его несовершенны, что над ними надо работать и работать, но они были искренни, отражали то, что жило в его душе и рвалось наружу. Ему очень хотелось выразить свои чувства к Марине именно стихами, может даже целой поэмой, ведь так много хочется сказать любимой, а слова, тем более в стихах, подобрать непросто, ой как непросто!… Посоветоваться бы с кем-нибудь, знающих тайны поэзии, порасспрашивать: как, мол, написать одной-единственной, только ей, но так, чтобы она поняла и почувствовала всю чистоту и глубину его чувства, чтобы поверила и решила для себя: вот он, моя половинка, вот кому я должна отдать руку и сердце, с кем мне идти по жизни до самого конца!
Мысли унесли кинолога Александрова очень, далеко: вот Марина в белоснежном платье и фате, а он в черном костюме с бабочкой на рубашке стоят перед строгой официальной дамой, которая спрашивает их — готовы ли они назвать друг друга мужем и женой, и Марина — вся светящаяся счастьем, ни секунды не сомневаясь и не колеблясь, говорит: «Да! Согласна.», и он, не менее счастливый, тоже произносит это замечательное: «Да!» и надевает ей на палец обручальное кольцо…
'Урал» сильно тряхнуло на какой-то дорожной кочке, Олег вернулся в реальность, прислушался к разговору в кузове. Всё тот же неугомонный омоновец с лейтенантскими погонами донимал Ваху:
— Расскажи, Бероев, как парней наших убивал, а? В нападении на комендатуру принимал участие?
— Конечно. — Ваха был спокоен, только презрительно повел шикарной своей чёрной бородой, да тускло сверкнул на зелёном его берете волк-эмблема. — Я своё учебное заведение от вас хотел освободить. Педучилище.
— От кого это — «от вас»?
— От заблудших. Вы не понимаете за кого и за что воюете.
— А ты понимаешь? На русских, на старшего брата руку поднял! Мы вам, всем малым народам, города строили, учили, лечили, защищали… И что получили взамен? Ненависть, неблагодарность, пулю в лоб или в спину — кому как из наших парней повезло. Педучилище он от меня освобождал!
— Да, я там до войны работал, детей учил, историю преподавал. И никогда раньше не говорил своим студентам, что русские плохие, что с ними надо воевать. А теперь воюю.
— Что ж так быстро перекрасился? Был красный, теперь — зелёный. Вон, волка на берет свой нацепил.
— Кончится война — сниму берет, дальше детей учить буду. А насчет ненависти, лейтенант, я тебе вот что скажу: Ельцина вашего ненавижу, да. Всем своим нутром! Своими бы руками задушил. — Ваха в бессильной злобе шевельнул наручниками. — Это он нас всех в бойню втянул, на много лет вперёд ненависть в наших душах посеял!
— Дудаев ваш тоже хорош, — не удержался Смирнов. — Ичкерию ему захотелось, независимости…
Это были его последние в жизни слова: кузов «Урала» осветился вдруг яркой желтой вспышкой, в следующее мгновение раздался оглушительный грохот взрыва, грузовик дёрнулся и замер. И тотчас затрещал раздираемый автоматными очередями тент машины, закричали раненые омоновцы, все, кто мог двигаться, кинулись к заднему борту.
Олег увидел как беззвучно повалились на пол кузова капитан Смирнов и сидящий рядом с ним Ваха, охнул, схватившись за грудь Дима Шевцов, вскрикнул Лёха Рыжков. Омоновец-лейтенант, тот, что донимал Ваху, палил сквозь дыру в тенте из автомата, приговаривал: «На, волчара! На!…» А растерянный, визгливый сейчас голос Нуйкова кричал откуда-то снизу, из-под грузовика:
— Занять оборону! Стреляйте! Стреляйте же!
В первое мгновение Олег не почувствовал боли. Что-то ударило его в ногу, в правое бедро, он сгоряча не придал этому особого значения, сиганул через борт, охнул — на мгновение потемнело в глазах. Но уже в следующую секунду он лежал на земле, у большого колеса «Урала», и «Калашников» в его руках захлебывался нервной, длинной, почти беспрерывной очередью. По ним, тем, кто сумел выскочить из кузова и мог стрелять, вели прицельный огонь с противоположной стороны дороги, из припорошенной снегом «зелёнки». Наверное, нападавших было немного, человек шесть-семь, их почти не видно на снегу, белые маскхалаты хорошо прятали их на местности, в ложбине, в заранее подготовленных укрытиях. Но они были вооружены гранатометом и автоматами, они поливали свинцом уже вспыхнувший жарким костром «Урал» и всех, кто прыгал из него, кто не растерялся и также отвечал огнем.
Длинными очередями бил по нападавшим и Лёша Рыжков, он лежал рядом, у другого колеса, Олег слышал его учащённое дыхание. Омоновец-лейтенант ни от кого не прятался — выпрыгнув из кузова, он с колена бил по смутным этим белым фигурам в кустах, по-прежнему матерился, кричал: «Волчары! Гады! Исподтишка палите! На, собака!»
Правая штанина намокала кровью всё больше и больше, Олег, поняв теперь, что серьёзно ранен, отполз чуть в сторону, к кювету, сорвал тренчик, кожаный ремешок, удерживающий пистолет у пояса, туго перетянул бедро. В следующую секунду пуля ударила его в правую руку, и она повисла безжизненной плетью, не подчинялась, не хотела слушаться. Он стрелял теперь левой рукой, чувствуя, что дикая боль в ноге и в правой руке лишает его сил, что он вот-вот потеряет сознание.
— Лёша!… Мужики! Не бросайте, я живой! — кричал Олег, стараясь кричать громко, чтобы его услышали сквозь треск автоматов и уханье гранатомета, чтобы не оставили здесь, у полыхающего на дороге военного грузовика «Урал»…
Стрельба с той стороны, из кустов, враз стихла, боевики ушли, уволакивая с собой убитого и двух раненых, и скоро помчалась прочь, в сторону Аргуна, забрызганная грязью иномарка.
Последнее, что помнит Олег, — это склоненное над ним лицо Лёши Рыжкова, чьи-то руки, шприц, сочувственный женский голос:
— Да-а, крепко ему ногу разворотило!… Крови-то глянь сколько!… И рука висит. Не жилец, видать… И этот, второй…
— Да хватит причитать! — кричал Рыжков. — Везти надо, в госпиталь!… Дима! Шевцов, ты слышишь