— Карлос, — сказал Уилл.
— Рафаэль.
— Почти угадал.
— Да, он все еще там. И он не красит ресницы. У него красивые глаза. И вообще он замечательный парень. Я вот точно в девятнадцать лет не была такой щедрой и такой обаятельной, как он. И ты наверняка тоже.
— Я не помню себя в девятнадцать, — сказал Уилл. — Или в двадцать, если уж на то пошло. У меня очень туманные воспоминания о себе в двадцать один… — Он рассмеялся. — Но когда ты ловишь такой кайф, что тебе становится уже не до кайфа, ты говоришь: хватит.
— И это случилось в двадцать один?
— Это был великолепный год для кислотных таблеток.
— Ты жалеешь об этом?
— Je ne regrette rien,[4] — пробормотал Уилл, посмотрев на нее своими миндалевидными глазами. — Нет, это ложь. Я много времени бездарно проводил в барах, где меня кадрили мужчины, которые мне не нравились. И наверное, я бы им тоже не понравился, если б они удосужились немного со мной поговорить.
— И что в тебе было такого, чтобы не нравиться?
— Я был слишком жалкий. Хотел, чтобы меня любили. Нет, я заслуживал того, чтобы меня любили. Вернее, считал, что заслуживаю любви. Но на самом деле ничего я не заслуживал. Поэтому я пил. Когда напивался, было не так больно. — Он задумался на несколько секунд, глядя в никуда. — Ты права насчет Рафаэля. Он для Патрика лучше, чем я: я с ним и в сравнение не иду.
— Пат предпочитает, чтобы его любовник всегда был при нем, — заметила Адрианна. — Но он по-прежнему говорит, что ты главная любовь его жизни.
Уилл поморщился.
— Меня от этого с души воротит.
— Никуда не денешься, — ответила Адрианна. — Будь благодарен. Большинство людей проживают жизнь, ничего такого не зная.
— Если уж зашла речь о любви и поклонении — как там поживает Глен?
— Глен не в счет. Он одержим детьми. У меня широкие бедра и большие сиськи, и он думает, что я способна к деторождению.
— И когда вы собираетесь начать?
— Я ничего не собираюсь. Эта планета и без меня достаточно затрахана, каждый день появляются новые голодные рты.
— Ты и правда так чувствуешь?
— Нет. Но я так думаю, — сказала Адрианна. — А что до чувств, то я чувствую, что ужасно хочу ребенка, в особенности когда нахожусь рядом с Гленом. А потому, если у меня возникает ощущение, что я могу не устоять, я стараюсь держаться от него подальше.
— Ему это, вероятно, нравится.
— Это доводит его до бешенства. В конце концов он меня бросит. Найдет какую-нибудь приземленную женщину, которой просто хочется рожать детей.
— А ты не можешь как-то приспособиться? Чтобы вы оба были счастливы?
— Мы говорили об этом, но Глен исполнен решимости продолжить род. Он говорит, это его животный инстинкт.
— Дитя природы, значит.
— И это говорит человек, который зарабатывает на жизнь, играя в струнном квартете.
— И что ты собираешься делать?
— Отпустить его на свободу. Найти себе мужчину, который не озабочен продолжением рода, но не прочь трахаться, как тигр в субботнюю ночь.
— Знаешь что?
— Знаю. Мне нужно было родиться геем. Из нас бы вышла прекрасная пара. Ну, так ты поднимешь задницу? Этот чертов медведь не будет ждать вечно.
IV
Когда начали опускаться сумерки, ветер изменил направление — теперь он задувал с северо-востока, через Гудзонов залив, сотрясал дверь и окна в лачуге Гутри, словно кто-то невидимый и одинокий желал заполучить теплое местечко за столом. Старик сидел в старом кожаном кресле и с видом знатока прислушивался к порывам ветра. Он давным-давно отказался слушать человеческие голоса, которые распространяют сплетни и сеют рознь. По крайней мере, Гутри так думал. Если бы он больше никогда не услышал ни единого слова, то не посчитал бы себя обделенным. Для общения ему нужен был только звук, который он слышал теперь. Скорбные сетования и завывания ветра были мудрее любого псалма, молитвы или признания в любви, какие ему доводилось слышать.
Но сегодня ночью звук ветра не утешал, как обычно. И в этом был виноват посетитель, который накануне вечером постучался в его дверь. Он нарушил покой Гутри, вызвал призраки, которые Гутри старался изгнать из памяти. Джекоб Стип с глазами цвета сажи, отливающими золотом, с черной бородой и бледными руками поэта, и Роза, великолепная Роза, в волосах у которой — золото глаз Стипа, во взгляде — чернота его бороды, но при этом она чувственная и страстная настолько, насколько Стип — холодный и безразличный. Гутри имел с ними дело очень недолго, да и было это много лет назад, но он видел их мысленным взором так ясно, словно все происходило сегодня утром.
Тут как тут был и Рабджонс — зеленоглазый, изнеженный, с копной волос, вьющихся на затылке, с простым широким лицом, со шрамами на лбу и на щеках.
«Шрамов у него маловато», — подумал Гутри.
И он все еще надеялся. Иначе зачем заявился бы со своими вопросами — значит, верил, что можно получить ответы. Ну ничего, еще наберется ума, если проживет достаточно долго. Ответов не существует. Во всяком случае, таких, в которых есть смысл.
Ветер, с силой стучавший в окно, сдвинул одну из досок, которые Гутри приладил к потрескавшемуся стеклу. Он поднялся из проваленного кресла и, взяв скотч, которым крепил доски, подошел к окну. Прежде чем поставить доску на место и закрыть окно в мир, Гутри посмотрел наружу сквозь грязное стекло. День клонился к вечеру, тяжелые воды залива казались свинцовыми, вдали чернели скалы. Он смотрел, забыв, что хотел сделать, но отвлекло его не зрелище, а воспоминания: они нахлынули сами собой, не прогонишь.
Сначала слова. Бормотание. Но ничего другого ему не было нужно.
«Вот этого уже никогда не будет…»
Это говорил Стип, и голос его звучал торжественно.
«И этого… И этого…»
И по мере того, как он говорил, перед скорбным внутренним взором Гутри мелькали страницы — страницы жуткой книги Стипа. Вот идеальное изображение птичьего крыла, изысканно раскрашенного…
…и этого…
…а здесь, на следующей странице, жук, запечатленный в смерти; каждая часть