Я встал, чтобы уйти.
— Ренни… господи, так все по-дурацки вышло. Делай, как знаешь. Она на меня даже и не взглянула.
— А я не знаю, что делать. Я иногда просыпаюсь утром с радостным таким чувством: он — а мы всегда спим обнявшись… — Ее вдруг как будто и впрямь придавило, физически, на несколько секунд. — А потом я все вспоминаю, против воли, и тогда мне хочется умереть. Или вовсе не просыпаться. Я будто даже не верю, что это вообще случилось. Я, наверное, так и не успела поверить, что это было
— Вот и я чувствую то же самое, — сказал я. И чуть было не взялся ей объяснять, как ему будет больно, если он узнает, но вовремя остановился, из страха: вдруг она подумает, что я пытаюсь ее отговорить — как оно, по сути, и было, — и именно поэтому все ему и расскажет. А я меньше всего на свете хотел, чтобы она ему рассказала.
— Делай так, как считаешь нужным, — сказал я. — И постарайся быть сильной.
Я ушел и поехал обратно к себе на квартиру. Пробовать спать или читать смысла не было никакого: шанса ускользнуть в чужой мир или иным каким способом избавиться от своего собственного, который взял меня за глотку, попросту не существовало. Я мог думать только о Ренни, о том, что она сейчас под одной крышей с Джо, может, даже в одной постели; и о том, насколько ей достанет сил сопротивляться его объятиям, его привычке спать, прижавшись к ней, его этой новой, неожиданной нежности. И моя душа была полна разом и глубочайшего сочувствия к Ренни, которую именно я загнал в этот угол, и страха, что вот сейчас она ему все и расскажет. Он пришел, должно быть, минут через десять после моего ухода, не позже — я подумал, что еще чуть-чуть, и мы бы столкнулись в дверях, и меня прошиб пот.
Потом мне пришло в голову, что, с учетом моего глубочайшего сочувствия к Ренни, нежности и общей обеспокоенности ее самочувствием, я мог бы, наверное, пойти к Джо и сам ему во всем признаться. И каждая уходящая минута лишний раз уличала меня в самом настоящем мошенничестве. Итак, мне, судя по всему, придется признать, что я и
Глава восьмая
Такой вины не вынести никак и такого к самому себе презрения
Неделя подобного самоотторжения довела бы меня, наверное, до самоубийства: по правде говоря, большую часть времени я именно об этом и думал. Я завидовал всякой мертвой твари — жирным земляным червям, которые попались кому-то под ноги и остались лежать на мокрых дорожках, животным, чье мясо я поедал за обедом, людям, тихо истлевающим на кладбищах, — но все никак не мог найти способ покончить с собой, такой, чтобы мне на него достало смелости.
Стендаль утверждает, что однажды отложил самоубийство из чистого интереса к современной политической ситуации во Франции: он хотел посмотреть, что будет дальше. Меня, помимо трусости, останавливали соображения того же порядка — с тех пор как мы в последний раз виделись с Ренни, Джо в колледже так ни разу и не появился. Ширли, секретарша доктора Шотта, довела до общего сведения, что он болен, однако выйдет на работу если не завтра, то послезавтра. Его отсутствие рождало во мне мучительное состояние неопределенности: он что, на самом деле болен, или Ренни ему таки сказала? И какова взаимосвязь между ее признанием и его отсутствием? И, что самое важное, как он на это отреагировал? Вопросы были те еще, однако, хотя меня бросало в дрожь от одной только мысли о том, что рано или поздно придется столкнуться с ним лицом к лицу, они же, проклятые эти вопросы, служили своего рода противовесом желанию свести счеты с жизнью; я не мог убить себя по крайней мере до тех пор, пока не получу на них ответа; ведь в противном случае я никогда не узнаю, так уж ли
На третий день, после обеда, Джо пришел в колледж и отчитал свои вторые часы. Повстречав его случайно в коридоре, на перемене, я побледнел; оттого что времени у нас хватило только поздороваться, нервы мои разыгрались еще сильнее. Он был совершенно спокоен, мое же смятение, должно быть, можно было углядеть за милю. Понятия не имею, как я умудрился довести до конца последнюю пару.
В четыре часа я отправился в свой кабинет, чтобы проверить первую партию сочинений, и буквально через несколько минут вошел Джо. Двое других преподавателей, мои, так сказать, соседи по кабинету, ушли домой. Джо сел на краешек соседнего стола.
— Как оно? — спросил он.
Я затряс головой, изнемогая от желания объяснить ему все как есть, прежде чем он успеет сказать, что он в курсе; но к тому времени я был уже совершенно деморализован, я поставил на себе крест и ничего, кроме смутной возможности — а вдруг он еще не знает, — видеть не желал и не мог. До тех пор пока эта возможность существовала, признаться не было сил, хотя я прекрасно понимал: едва она исчезнет, мое признание лишится всякого смысла.
— Первый, так сказать, урожай, — сказал я, не отрывая глаз от стопки сочинений. — Как ты себя чувствуешь? Ширли говорит, ты был болен.
— Ara, — сказал Джо. Его лицо, вне всяких сомнений, тут же расшифровало бы для меня эту реплику, но я не мог смотреть ему в лицо. Я притворился, будто изучаю сочинение, отчаянно надеясь, что это «ага» ничего особенного не означает.
— Ну, а ты как? — спросил он; ни следа сарказма — любопытство, и ничего, кроме любопытства. У меня немножко отлегло.
— Да, в общем, как обычно.