чаще всего и пишут. Но что поделаешь, в хирургических перчатках руки его все равно выглядели довольно-таки неловкими, поскольку и мышцы у Марвина особой сноровкой не отличались, и мозги тоже, - одна цепочка. Видите ли, госпиталь Хопкинса - учреждение замечательное, только не все, кто там медицине обучался, замечательными врачами выходят, и, если уж совсем честно сказать, очень не хотелось бы, даже не возражай я против операции в принципе, чтобы старый мой приятель Марвин проверял на мне, всегда ли безупречен его скальпель, - тут я никаких гарантий не дам. Дружба дружбой, но на вещи надо объективно смотреть.
XV. ТА ПРИКЛЕЕННАЯ УЛЫБОЧКА
Нельзя нам двигаться дальше, пока не разберемся, что же это все-таки за улыбочка была, кривая, приклеенная улыбочка Бетти Джун. Я, понятно, пьян был и от боли чуть с ума не сошел, но все равно непростительно, что оскорбил я Бетти Джун смертельно, так что она убить меня была готова, как стало ясно, когда она с флакончиком на меня накинулась (кстати, хоть и пьян был, но почти уверен, что в том борделе на Калверт-стрит я с Бетти Джун встретился, ни с кем другим). Теперь-то понимаю: убить меня она хотела за хохот тот мой у себя в комнате наверху.
По-моему, вот как все это у нас вышло: узнает она в то утро, что Смитти Херрин, которому пятки была готова лизать, оказывается, уж давно с Моной Джонстон живет, которая с Генри-стрит, и что Мона подзалетела. В отчаянии Бетти Джун кидается ко мне с намерением - неосознанным, думаю, - расквитаться за то, что оказалась униженной, тем, что унизит меня, преподнеся мне свое тело, которое отныне станет неказистым хранилищем моей непорочности. Но в момент кульминации страсти я принимаюсь хохотать, да так, что становлюсь ни на что не годен, даже слезы, которые она, оскорбленная, льет, не могу осушить все по той же причине. Она решает, что я над ней смеюсь, что-то в ней нелепое обнаружив, хотя не так это, ну, скажем, не совсем так. А дальше что же делать? Мы оба со Смитти идем в армию, его убивают, она становится проституткой. Вообще-то ей не так уж трудно было бы и оправдываться: сначала патриотические порывы, затем - необходимость зарабатывать на жизнь 'древнейшей профессией', - но в ушах у нее все не стихает и не стихает мой хохот, и каждый раз, когда она свой блядский халатик скидывает, принимая очередного клиента, хохот этот как напоминание, что есть смешное что-то и в ней самой, и в том, чем она занимается. Ну, остальное понятно: проходит семь лет, она уже, само собой, порабощена своим ремеслом и сопутствующими ему пороками, и тут в ее борделе появляюсь я, по ее представлениям вполне благополучный молодой человек, щеголеватый даже, - и, слова не говоря, выбираю ее среди других шлюх, а лишь потом, когда она массаж сделала, - что-то там бормочу в извинение за давний случай, за хохот этот мой злополучный.
Как думаете, правильно я рассуждаю? Иначе ничем не мог объяснить ее агрессивность (правда, сам не знаю отчего, но кажется мне, что, не заговори я про давний случай-то, и Бетти Джун спокойно бы со мной переспала, раз уж все равно было заплачено). Совсем, по- моему, не то любопытно, что она меня прикончить собралась, тут и гадать нечего почему да за что - просто от стыда, что вот я теперь про ремесло ее знаю, могла бы, - а вот как это мне в голову сразу не пришло, к чему дело идет, как это я той ее приклеенной улыбочки не понял.
Я к чему веду-то, послушайте, пожалуйста, это очень важно (нет, в самом деле ужасно важно), чтобы во всей моей истории разобраться: понимаете, очень часто так получается, что другим все ясно, а я никак в толк не возьму что да как. Меня это не скажу, чтобы так уж тревожило, ну разве что в тех случаях, когда от опасных животных, вроде бедняжки Бетти, увертываться вынужден. Но объяснить все-таки нужно, а объяснение только одно нахожу: что бы ни происходило, я обычно сразу несколько смыслов в происходящем усматриваю, и нередко один другому противоречащих, исключающих друг друга. К примеру, ту же историю с Бетти Джун взять, разве исключено, что она, уж семь лет проституцией занимаясь и во всяких неприятных переделках побывав, подобно мне сумела наконец постичь, до чего смешное это дело, которое звонким непечатным глаголом называется, и когда я ей повстречался, возьми да реши: сейчас я ему докажу, что в точности как он обо всем таком думаю, и такой у нас замечательный трах получится, животы надорвем от хохота, вспоминая? А если без чрезмерного драматизма обойтись, что же страшного в допущении, что случай тот у меня в комнате она давно позабыла и просто смешно ей стало, когда она меня вдрызг пьяным увидела, - дай-ка, думает, изопрониловым спиртом на него плесну, глядишь, прочухается. Или еще проще: видит, у меня ни черта не выходит, и улыбается, здорово, мол, семь долларов заработала, а дела-то всего ничего, помяла его кой-где, вот и все. Себя я выгораживать не слишком стараюсь: очень может быть, другой в этой ситуации обнаружит нечто такое, что от моих соображений ничего не останется, а еще кому-то сами соображения эти и в голову бы не пришли. Согласен, большинству мужчин (а уж женщинам всем без исключения) мотивы Бетти Джун совершенно понятны. Но мне - нет.
Но, с другой стороны, много есть совершенно понятного мне и непонятного другим, - оттого и главу эту я написал, а может, и всю книгу.
XVI. ЛЕНЧ У СУДЬИ
У нас с Гаррисоном была привычка встречаться за ленчем в кондитерской на Рейс- стрит, рядом со старым театром. Принадлежала эта кондитерская судье, который вел дела, связанные с сиротами, - симпатичному такому мужчине, который по эстетическим соображениям запретил у себя в кафе все горячее: ему не нравился запах от горячих сковородок. Уже эта принципиальность непременно меня бы расположила к его заведению, но вдобавок к ней владелец вообще отличался своеобразными мнениями и, подобно мне, любил подробно, нешаблонно объяснять собственные поступки, чаще всего постфактум, - занимая этими объяснениями своих клиентов, разглагольствуя во весь голос, так как был слегка глуховат.
В эту кондитерскую я и направился, распрощавшись с Марвином. Рейс-стрит вся полыхала в пыльных лучах обжигающего солнца, и прохожих почти не было видно. Какие-то чумазые ребятишки играли в салочки на широкой лестнице театра, скача по потрескавшимся ступеням и цепляясь за проржавевшие перила полуразвалившегося павильона, где помещалась касса. По всему фасаду театра, на стенах сводчатых галерей, под архитектурными украшениями, напоминавшими зачерствелый пряник, были расклеены афиши 'Оригинальной и Неподражаемой Плавучей Оперы Адама'.
Я вошел в кафе, выслушал приветствия судьи - малорослого, лысого щеголя с бутоньеркой, сам его приветствовал, заметив, что выглядит он ну просто как миллионер с картинки, и только тут вспомнилось, что стоит мне захотеть, как мой друг Гаррисон станет на три миллиона богаче. Можете мне не верить, но я в самом деле об этом почти забыл. И не вздумай мне сравнить судью с миллионером, так бы скорей всего и не вспомнил, пока не