юдоли даму, доколе [и т. д.]'. Немалое количество обрамленной литературы принадлежит к этой категории - по крайней мере время от времени. Беседа Данте с Паоло и Франческой в круге сладострастников, например, наверняка отражает его собственную ситуацию - его поклонение Беатриче - более прямым образом, чем разговор с графом Уголино в круге предателей, что бы ни говорили о том, что весь Ад составляет единое целое. Истории Шахразады о верных и неверных супругах куда больше затрагивают будущее ее собственной истории, нежели 'Али-Баба и сорок разбойников' или 'Синдбад-мореход'.
И наконец, имеется еще и драматургическое отношение, которое мы подразделили на уместность низкого, среднего и высокого уровня - понимая их не как категории, а как точки отсчета на шкале.
1. 'Ага, - можно сказать, то и дело говорит себе в 'Тысяче и одной ночи' Шахрияр. - Теперь я вижу, что мои собственные рога - ничто в сравнении с рогами X; более того, история Y подсказывает, что мое женоненавистничество может быть просто-напросто слишком острой реакцией, особенно в случае такой смелой, мудрой и красивой рассказчицы. Быть может, мне стоит пересмотреть свою позицию и не убивать свою соложницу каждое утро'. Это - драматургическое отношение низкого уровня, отличающееся от тематического только тем, что оно предвещает общее развитие действия в обрамляющей истории.
2. 'Почему, чужестранец, заслышав песнь Демодока о Трое, ты прикрыл лицо и заплакал?' Или: 'Чем дольше я вижу и слышу, как эта мудрая и красивая рассказчица рассказывает свои истории и рожает мне детей, тем больше начинает казаться, что мне и в самом деле следует отказаться от своей кровавой домашней политики и жениться на ней'. Это - драматургическая связь среднего уровня: обрамленные истории вполне конкретно запускают следующее важное событие в истории-рамке.
3. 'Если та хитрость [или пароль, или что-то еще], которую я подслушал у этой говорящей птицы, сработала для X, когда он был в столь же затруднительном положении, как и я, то она должна сработать и для меня; ну что ж, попробую'. Или: 'Если история этого вестника верна, как и история пастуха, как и история Тиресия, то я, сам того не желая, убил собственного отца и прижил детей от своей матери. В таком случае, единственное, что мне остается [и т. д.]'.
Это последнее - драматургическое высокого уровня - отношение (когда 'внутренняя' история переходит в кульминацию 'внешней' истории или изменяет ход ее действия) достаточно обычно для историй, которые, как, например, 'Царь Эдип' Софокла, не относятся, строго говоря, к обрамленным рассказам; в этих случаях это не более чем повествовательный прием оперативного откладывания завязки, облеченного в сюжетную или исповедальную форму. В настоящих обрамленных рассказах, где материал и персонажи обрамленной истории обычно не те же самые, что и в истории обрамляющей, драматургическое отношение высокого уровня практически не встречается. И как только мы проходим второй уровень повествовательной погруженности, вообще любое отношение между, скажем, третьим или четвертым уровнем и обрамляющим, первым уровнем повествования почти наверняка окажется необоснованным.
Однако эта модель дразнит нас возможностью не только преодолеть барьер пятого уровня или Подчерепашья, но и открыть или вообразить обрамленный рассказ, сконструированный так, чтобы интрига самого внутреннего рассказа, отнюдь не будучи всего лишь отпочкованием интриги непосредственно обрамляющего его рассказа, на самом деле подстегивала ее, а та в свою очередь подстегивала следующую - и т. д., и т. д., и т. д., и т. д., в точке концентрической кульминации, к которой систематически продвигалась вся эта серия. В действительности я полагаю, что любой настырный писатель, если только ему не дает покоя формалистическое воображение, перед лицом этих наблюдений почувствует себя вынужденным разок-другой перещеголять существующий корпус - не только в духе книги рекордов Гиннесса, способном породить восьмидесятифутовые пиццы и пятидесятистраничные палиндромы, но и - возвращаясь теперь от числа уровней повествовательной погруженности к драматургическому потенциалу нашей модели - чтобы актуализировать одну заманчивую возможность в старинном искусстве рассказа, о которой наши прославленные предшественники едва ли догадывались.
Я уверен, что с этим согласилась бы и сама Шахразада. Я осмелился воспользоваться в вышеупомянутой повести свидетельством малышки Дуньязады касательно ее сестры и джинна:
Естественно предположить, что и самого автора этого отрывка обуревали подобные амбиции. На самом деле между проведением в середине 60-х этих изысканий касательно обрамленных повествований и повестями 'Химеры', написанными в районе 1970 года, я уже написал тот рассказ, о котором рассуждают Шахразада и ее джинн. Он включен в сборник 'Заблудившись в комнате смеха' и повествует о греческом полководце Менелае, муже Елены, все еще влюбленном в свою заблудшую жену, несмотря на Троянскую войну, виновной в которой, как это ни невероятно, она себя не считает. Это, на мой взгляд, хорошая история, хотя и не такая уж простая.
Но я хочу закончить, обратившись к вопросу Дуньязады: какое состояние человеческих взаимоотношений могли бы отражать такие необычные, даже фантастичные конструкции? Почему на самом деле во многих культурах и на протяжении многих веков столько людей было очаровано рассказами в рассказах в и т. д.? Я укажу на две интересные теории по этому поводу и затем рискну на безыскусную свою собственную.
Первая теория принадлежит Хорхе Луису Борхесу. Следуя своему любимому Шопенгауэру, Борхес заявляет, что истории в историях столь для нас привлекательны потому, что они метафизически нарушают наш покой. На сознательном или же неосознанном уровне они напоминают нам о следующей наружной рамке: о художественном тексте наших собственных жизней, которому мы одновременно приходимся и авторами, и действующими лицами и в котором наше чтение 'Тысячи и одной ночи', скажем, есть история в нашей истории. Эта теория Борхеса производит на меня впечатление своей мудростью и совершенством.
Болгарско-французский критик, формалист/структуралист Цветан Тодоров проводит не столь философскую, но не менее интересную параллель между формальной структурой историй в историях, которые он называет 'вложенными историями', и некоторых синтаксических форм, 'особого случая подчинения, который современные лингвисты на самом деле называют вложением'. Он иллюстрирует эту параллель замечательной фразой на немецком языке:
Английский перевод этой фразы Ричарда Ховарда, как мне кажется, упускает