Может быть, мама. Возможно, вы правы, но сейчас ложитесь спать, потому что уже четвертый час, сказал я, в чем-то она по-своему была права, большинство моих знакомых считали, что моя мама умерла несколько лет назад. Похвальные рецензии ползучими вьюнками обвивали ее имя, точно памятник… Бледные поклонники расспрашивали о ней, но я не отвечал им, я поспешно одевался и спрашивал, где здесь ближайшая автобусная остановка, потому что не имело никакого смысла рассказывать во время перерыва между двумя половыми актами, что мама, спасибо, в порядке, она просто уже много лет не выходит из квартиры — даже на лестничную клетку.

Только туда, сказал я кассирше на Восточном вокзале, потому что она хотела пробить мне билет туда и обратно, а я никогда не покупал туда и обратно. К тому же я долго изучал расписание, и оказалось, что мне нужно делать пересадку где-то посередине Альфельда, и я даже подумал, может быть, стоит позвонить или послать телеграмму и, сославшись на внезапную болезнь, отказаться от выступления, потому что для меня сорок минут ожидания в венгерской пусте — это все равно что сорок дней. Самая ужасная пустыня для меня милее, чем житница Европы. На самом деле я ненавижу волнующиеся поля пшеницы, не знаю почему, ненавижу — и все. Кто-то не выносит горы, кто-то море, а я вот не выношу пусту, только и всего. В общем, выяснилось, что мне нужно пересаживаться, и я уже собирался развернуться, но вспомнил, как мама скандалила прошлой ночью, и тогда я сказал кассирше, что беру билет, и успокаивал себя тем, что сорок минут ожидания, возможно, даже придутся кстати, по крайней мере, у меня будет время просмотреть текст, который мне предстоит читать вечером. Потом я вспомнил, что когда-то с этого пути Юдит уезжала в Белград, и что на днях исполнилось пятнадцать лет с того момента, и что уже целых пятнадцать лет я приношу маме из аптеки витамины и валериановые капли, а из парфюмерного магазина — помаду, лак для ногтей и краску для волос. И что пятнадцать лет она сидит в серебристом свете телевизора или стоит перед бельмом зеркала. Если задуматься, она уже много лет как умерла. Обыкновенный труп, чей запах отбивают с помощью настоя перечной мяты, а кожу намазывают кремом, чтобы она приобретала цвет человеческого тела. Труп, раскладывающий пасьянсы из давнишних некрологов. Труп, который уже пятнадцать лет собирает “Телерадионовости”, “Аптечныйвестник” и “Наукуижизнь”. Дрянные газетенки она хранила в комнате для прислуги, вместе с “ещехорошаяпригодитсядлячегонибудь склянками” и “такимикрасивымижальвыбрасывать коробками” из-под конфет. Да, вот так вот она и жила: собирала всякий хлам и переписывалась с моей старшей сестрой, не подозревая, что уже давно она переписывается только со мной. И что даже специалисты не отличили бы почерк моей левой руки от острых, безжалостных букв, которые моя старшая сестра выводила правой рукой. И что мои знакомые отправляли письма из Антверпена, Бомбея или Нью-Йорка, поскольку я вру им, что собираю конверты с иностранными марками.

Пятнадцать лет назад от Юдит пришла последняя открытка, которую действительно отправляла она: “Уважаемая мама, если Вы хотите меня видеть, пусть Вам не закрывают глаза”, — писала она из Каракаса, и с тех пор нам приходили только банковские переводы из цюрихского банка, каждый месяц седьмого числа, с точностью швейцарских часов и с безмолвием банковской тайны вклада, потому что пятьсот франков в месяц полагается даже самым подлым матерям. Начиная с Каракаса, я писал письма левой рукой и следил, чтобы в них не было ни извинений, ни обвинений, я делал из них просто весточки от заживо похороненной дочери для заживо похоронившей себя матери. “Уважаемая мама, в этом месяце у меня будут три выступления в Стокгольме, я напишу оттуда ближе к Рождеству, привет моему младшему брату и, естественно, Вам тоже”, — писала моя левая рука, потому что на следующий день кто-то отправлялся именно в Стокгольм, а моя правая рука в это время мяла окурки в пепельнице.

Через несколько недель после позорных похорон моей старшей сестры стало ясно, что мама не выходит из квартиры не просто из-за мигрени, что она никогда больше не выйдет из квартиры на улицу. Что отныне она будет жить в склепе площадью восемьдесят два квадратных метра с окнами на север, в склепе, обставленном декорациями, украденными из театра, где кресло — это Леди Макбет, кровать — Лаура Ленбах [1], а комод — Анна Каренина. Где даже сиденье унитаза принесено с какого-нибудь провалившегося спектакля, а на конце ручки для смыва болтается золотая кисть от веревки театрального занавеса. И тогда я подумал, возможно, несколько писем помогут, только одно я никак не предвидел, что мама будет на них отвечать. Что она начнет переписываться с дочерью, которую признала мертвой и похоронила таким позорным образом. Я просто не мог этого предположить, поскольку в этом не было логики, а тогда я еще рассчитывал на нее, как на собаку-поводыря, или скорее как на инвалидное кресло в хорошем состоянии, которое никогда не подведет. Я готов был клятвенно присягнуть, что логика руководит всеми нашими поступками, и рисовал причинно-следственную цепь нашей прежней жизни: за какой фразой что следовало, какому жесту что предшествовало, потому что я маниакально верил во всемогущество логики. Я чертил схемы и записывал факты, учитывая все, начиная с того дня, когда моя старшая сестра уехала в эмиграцию, до ее последней открытки из Каракаса. Начиная с того дня, когда она, в свои девятнадцать лет, с одной лишь скрипкой за плечами, ночью покинула белградскую гостиницу, а через два дня и континент, до тех самых пор, пока мама не объявила ее мертвой и не устроила похороны своей дочери в самом конце кладбища Керепеши, рядом с детскими могилами, увитыми ползучими вьюнками.

Но однажды я не смог написать маме, что у меня будет выступление в кёльнском соборе, не потому, что у меня не было никакого выступления в кёльнском соборе, но потому, что после третьего или четвертого моего письма мама начала отвечать Юдит.

— Пожалуйста, отнеси это на почту, сынок, — сказала она.

— Конечно, мама, я как раз туда иду, — сказал я, и кровь застыла у меня в жилах, и с тех пор ее нераспечатанные письма выстраивались в ряд в ящике моего письменного стола, незачем было относить на почту конверты, адресованные в нигдененаходящиеся гостиницы или в никогданесуществовавшие концертные залы. И я знал, мне нельзя читать эти письма, потому что вдруг в них есть что-то такое, о чем я случайно проговорюсь, и тогда выяснится, что вместо заживо похороненной дочери она переписывается со мной.

Однажды по дороге в магазин я отнес на помойку письма, адресованные в Париж, и в Венецию, и в Каир, и уже был на углу, когда услышал за Музейным садом ворчание грузовой машины, вывозившей мусор, и кинулся обратно, чтобы достать письма из кучи хозяйственных отходов.

— Подождите! — заорал я мужчине в фосфоресцирующем халате, потому что он как раз собирался повесить мусорный бачок на гидравлический подъемник. Он был не слишком-то удивлен, такое нередко случается, когда люди хотят вытащить из пасти дробильной машины то, что еще несколько минут назад отнесли на помойку.

— Все? — спросил он, когда я отыскал конверты, измазанные кофейной гущей.

— Да, все, — сказал я и понял: не то, что прочитать, я даже выбросить не смогу мамины письма, и я знал, надо прекращать всю эту переписку: напрасно Юдит пишет почти каждый месяц, мама даже ставни не открывает.

Через пару дней кто-то ехал в Кёльн, но я не смог заставить себя написать: дорогая мама, у меня будет выступление в кёльнском соборе, — словом, я уже готов был прекратить эту жалкую ложь, но однажды ночью она ворвалась ко мне в комнату растрепанная, с искусанными губами и кричала, как я посмел прятать от нее письма. Она требовала, чтобы я немедленно отдал ей письма ее дочери, а я сказал, успокойтесь, мама, Юдит наверняка сейчас с концертами в Сиднее или где-нибудь в Новой Каледонии, а оттуда почта идет гораздо

Вы читаете Спокойствие
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату
×