первых двух фраз я почувствовал, ей мешает, что я обращаюсь к ней, и на середине моего выступления она встала и вышла из зала — она даже не позаботилась, чтобы не гремел стул. С этого момента я чувствовал себя, словно на судебном разбирательстве, но я дочитал новеллу и потом старался честно отвечать на вопросы, почему я пишу, и какие у меня планы, и доволен ли я теперешними результатами или рассчитываю на большее? Быстро вспомнить все подготовленные ответы я так и не смог и вынужден был выпить целый кувшин воды, чтобы растянуть время. К счастью, в таких заведениях на столе всегда есть кувшин с водой. Потом один пожилой мужчина спросил меня, почему я выбрал героем моей истории именно священника, обижен ли я на церковь, и если да, то почему, ведь, с его точки зрения, церковь играет действительно важную роль в современном обществе, в котором повсеместно господствует отчуждение. И опять мне пришлось выпить воды, потому что к этому вопросу я не был готов. Я даже не представлял, что приходской священник Альберт Мохош может иметь какое-то отношение к церкви.

Я не сержусь на церковь, сказал я. Сам не знаю, почему я выбрал героем моей истории именно священника, сказал я. Возможно потому, что, если бы главным героем был партсек- ретарь, история была бы бессмысленной, сказал я. От партсек-ретаря мы не ожидаем, что на партсобрании он отравит членов партии, сказал я, к счастью, библиотекарь поспешил мне на помощь: “На самом деле, это скорее метафора, дядя Анти, просто очень достоверно написанная”, — сказал он, торопливо поблагодарил меня за то, что я принял приглашение, и пожелал мне дальнейшей плодотворной работы и успехов.

После выступления ко мне подошел местный приходской священник, мужчина лет пятидесяти, с виду типичный военный духовник, из тех, кто будет спокойно ходить из окопа в окоп, словно это не пушечный грохот, а обычный гром, и в кого, по бесконечной Божьей милости, попадают, только после того как противник закончит свою работу.

— У меня есть неплохое красное, если вам вдруг захочется попробовать, — сказал он и взял меня под руку, и теперь у меня было на что ссылаться, чтобы отказаться от приглашения директора школы, которому наверняка на заседании культурной комиссии поручили организовать для меня ужин и который, очевидно, обрадовался, что ему не придется рассказывать абсолютно чужому человеку о сложностях, существующих в народном образовании и о своей образцовой, несмотря ни на что, школе, о проводимых раз в год конкурсах по декламации, о школьных экскурсиях и об успехах местного коллектива народного танца, отмечающего в этом году свой юбилей. И ему не нужно будет интересоваться превратностями издания книг уважаемого автора, у него свои проблемы, два дня назад у его коровы был выкидыш, а тут ему из-за культурной программы, проводимой раз в полгода, вешают на шею писателя, который в лучшем случае заблюет ему всю ванную, а потом станет приставать к его шестнадцатилетней дочери. В худшем случае писатель, молчаливый и угрюмый, станет есть ножом-вилкой куриную ножку, и тогда всей семье придется есть ножом-вилкой, а ему самому говорить или бурчать под нос, спасигосподи культурную программу, по крайней мере, господи, не пробуждай воспоминания о каждом из этих литераторов, и об одиноких, и об угрюмых, страшно подумать, этих несчастных несметные полчища, младенцы, насосом надутые до размера взрослых, — они до сих пор бы сосали материнскую грудь с превеликим удовольствием, как и этот субъект со своими историями про священные облатки с крысиным ядом. Но в день убиения свиньи я бы запустил в вас тарелкой с кровью, видит бог, господин писатель, так и полетела бы в вас окровавленная тарелка, как червивое яблоко в компостную кучу. Здесь вы заблуждаетесь, господин директор, я запущу в вас тарелкой гораздо раньше.

— Спасибо, господин директор, только что приходской священник пригласил меня на бутылку красного.

— Мне искренне жаль, господин писатель, как бы мы славно с вами поговорили.

— Мне тоже бесконечно жаль, господин директор, но вы ведь понимаете, мне сейчас очень важно мнение отца Лазара.

— Разумеется, господин писатель, словом, я рад, что смог с вами лично познакомиться. Позвольте мне от имени всех присутствующих выразить вам благодарность за эту незабываемую встречу, — сказал он, и затем в меня вцепился приходской священник и потащил за собой, словно раба, и я покорился, хотя я терпеть не могу, когда ко мне прикасается мужчина. Пожатие руки — только это я хоть как-то выношу, да и то желательно, чтобы рука была по возможности сильно вытянута вперед. Но сейчас я чувствовал, что во всей этой захудалой деревне священник с карманным фонариком — единственный, кого не возмутила до глубины души история постыдного поступка уважаемого господина Альберта Мохоша. Действительно единственный, кого я могу вытерпеть до завтра, почти не притворяясь. А потом прочь отсюда, думал я. С первым же поездом вернусь к Эстер, думал я, и от этого стало легче на душе, и я покорился. Тем временем священник, схватив за руку, вел меня по темной деревне, через какие-то заброшенные сады, по остаткам курятников и коровников, потому что так короче. Иногда он тащил меня вперед, иногда, наоборот, удерживал, в зависимости от того, высвечивал ли его карманный фонарик лужу или глубокую канаву.

— Мы вам поищем свитер в коробке с гуманитарной помощью, — сказал он, потому что мой пиджак промок от моросившего дождя, а я сказал, спасибо, не надо, кагор тоже поможет.

Мы срезали какой-то большой и ненужный поворот, потому что за ручьем мы снова вышли на главную магистраль. Вскоре мы остановились перед селитрово-серой курией. Желтоватый свет карманного фонарика полосой пробежался по фасаду, заблестели осколки разбитых окон на первом этаже, крупные и острые, словно акульи зубы. Наконец, кольцо света остановилось на обваливающемся каменном гербе над воротами, это был пеликан, кормящий детей собственной кровью.

— Подходит? — спросил он, пытаясь найти ключ от ворот.

— Да, — сказал я.

Больше ничего я не смог из себя выдавить, хотя это поросшее мхом пеликанье гнездо было нашим семейным гербом, пока такие вещи не вышли из моды. Точнее, еще вовсю гибли в пламени фениксы, бурые медведи скалили зубы, и крылатые львы ревели на щитах гербов, еще вовсю жила и процветала вся геральдическая фауна, когда кровь, которой наша птица кормила детей, медленно и верно превращалась в воду. И вот моя мама в семнадцать лет уже могла, ни в чем себя не упрекая, выходить на сцену в роли Юлии, а я мог, ни в чем себя не упрекая, любоваться версией герба а-ля Гюнтер Вагнер на колпачке моей авторучки “Пеликан”[2].

Лет десять тому назад я несколько недель ходил к старьевщику, поскольку решил, что на Рождество я подарю маме наш старинный герб. Мы с господином Розенбергом уже перешли на шоломалейхем, но он продолжал предлагать мне авторучку, а я мечтал о пергаменте, в худшем случае о репродукции гравюры из меди, вырезанной из какой-нибудь старой книги. К тому же я не хотел отдавать ручку маме. У меня есть перо “Монблан”. Ни за что на свете не променяю бакелитовое белоснежное перо на каркающего пеликана с выводком детей, думал я. И когда я уже изучил план лагеря в Дахау, как свои пять пальцев, когда я мог поименно назвать часовых, когда я с закрытыми глазами находил дорогу к суповому котлу, даже во сне, как вдруг меня осенило, я пришел сюда исключительно потому, что никак не могу решить, “Монблан” или “Пеликан”, и сказал старому Розенбергу, можете продавать ручку коллекционеру, она мне не нужна, а он сказал, не валяйте дурака, к чему

Вы читаете Спокойствие
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату
×