— Из-за герба? — спросил я.
— Дело скорее в духе этого места.
— Ну не могу сказать, что мне совсем безразлично, но восхищаться тут нечем. Вероятно, мы с вами дальние родственники.
— Вы правда не хотите омлет? У меня есть лук и ветчина.
— Нет, спасибо, — сказал я.
— Я почему-то думал, что вас больше занимают ваши корни.
— Мои корни под сценой, — ответил я.
— В общем, вы из семьи артистов.
— Вроде того.
— Если вам неприятен этот разговор, я не буду его продолжать.
— Хорошо, — сказал я, и от этого атмосфера немного охладилась, я просто не хотел, чтобы разговор зашел о здоровье актрисы Веер, оставившей профессию. Мы молча съели по тарелке супа, затем он сходил за вином на другой конец кухни. Он налил, мы выпили, он снова налил, а мы все молчали, и, хотя о Боге я тоже не люблю говорить, равно как и о маме, я зачем-то сказал, начинайте проповедь, ведь это входит в ваши служебные обязанности. На что он сказал, когда мне предоставляется такая возможность, обычно все заканчивается провалом.
— Хотите оставить на потом? — спросил я.
— Слушая этой ужасный рассказ про Альберта Мохоша, я понял, что сейчас на вас не возымеет воздействия даже явление Господа во плоти. Даже если бы я выжал воду из разделочной доски, вы бы наверняка сказали: у вас отлично получилось, жаль только, что я не хочу пить. Потом захотите. Я подожду, — сказал он, затем снял рясу, повесил ее на крючок, прикрученный сбоку шкафа, и тогда я увидел, что руки у него усеяны шрамами и следами от уколов.
— Я хотел убить учителя физкультуры, — сказал он и надел свитер.
— Больше не хотите? — спросил я.
— Хочу. Но по-другому, — сказал он. — Сложно все. Тогда я полтора месяца провел в больнице. А теперь я просто молюсь за него.
— Словом, дожидаетесь, — сказал я, поскольку чувствовал, что, если я не говорю о маме, лучше и ему не говорить об учителе физкультуры. — На самом деле, вы первый священник, который не спешит со всем усердием ко мне на помощь.
— Не говорите, что удивлены. Вы все поняли еще в библиотеке, и кстати, иначе вы бы вряд ли позволили притащить вас сюда. Вместо этого вы прекрасно бы поговорили с директором школы об образовании и о сложностях в книгоиздательском деле.
— Возможно, вы правы — сказал я.
— Кстати, с неверующими справиться можно, но не с теми, кто ненавидит Бога, — сказал он, и мне вдруг показалось, словно мне плюнули в лицо. Прочь отсюда, думал я. Первым же поездом обратно в Пешт, думал я. Или сейчас же не мешкая вернуться к директору и есть куриную ножку ножом и вилкой, думал я. Потом напиться в зюзю и приставать к его шестнадцатилетней дочери, думал я. В конце концов, я уже целый год ни к кому не приставал, думал я. Завтра же пойти к Эстер и сказать ей, что я так не могу, думал я. Или мы попробуем жить, как нормальные люди, или пускай она убирается из моей жизни. Пусть выметается обратно в свои хвойные леса. Гдетыбылсынок? Я говорил о Боге, мама.
— Я никогда не испытывал ненависти к Богу, — сказал я и закурил.
— Ну, конечно. Как к продавцу, который вас обвесил минимум на сто грамм, когда вы покупали конфеты. Надо сказать, вы довольно инфантильно мыслите о Боге. И довольно интеллигентно, раз вы это осознаете. К тому же довольно талантливо, поскольку вы смогли так душераздирающе об этом написать. Мне продолжать?
— И довольно трусливо, поскольку вы не хотите отказаться от своего искаженного представления, боитесь, что тогда вы не сможете сочинять душераздирающие истории.
— Ну вот видите, вы все понимаете.
— Еще бы не понимал. Я следую вашей логике. И возможно, в общих чертах все сходится. Я не доволен только образом продавца. Во-первых, я никогда не ходил в магазин за конфетами. Во-вторых, я думаю, что нас всех обвесили. И я буду вынужден так думать до тех пор, пока не выживу из ума и не воображу, что я единственный, кого обвесили.
— Или пока однажды утром вас не начнет тошнить перед зеркалом. И поэтому я считаю, что у кого такое представление о Боге, у того нет ни малейшего шанса уверовать в него. Пока вас однажды не стошнит.
— Возможно, — сказал я. Я налил. Мы выпили. Он снова налил.
— Это последний стакан. Я хотел бы уехать на поезде в полдевятого.
— В девять есть прямой. Завтра я отвезу вас на станцию.
— Спасибо, — сказал я. — Кстати, вы не представляете, отец, как бы я был благодарен, если бы за супом “Магги” из сельдерея и за несколькими стаканами вина моя уверенность в отсутствии высшего промысла была бы поколеблена. Потому что ее-то у меня как раз в избытке.
— Не сомневаюсь.
— Честно говоря, я почти завидую тем, кому достаточно по ошибке взять не ту книгу в библиотеке.
— Здесь другое. Намного легче тем, над кем небо пустое, чем тем, кто поместил туда свое ошибочное представление о Боге.
— Я просто не знаю лучшего, отец. Не в моих принципах наделять Бога добродетелями, о которых я знаю только понаслышке. И боюсь, что мне придется еще пожить с этим моим ошибочным представлением.
— Конечно. Я сказал, я подожду. Дать вам пижаму?
— Лучше какое-нибудь шерстяное одеяло, пожалуйста.
— Возьмете в шкафу. Повесьте его ненадолго на печку, я обычно так делаю.
Утром я проснулся, оттого что мужчина в рясе, стоявший возле моей кровати, прикасался большим пальцем руки к моему лбу, примерно так делают, когда крестят или когда дают последнее причастие. Несколько мгновений я судорожно рылся в воспоминаниях о вчерашнем дне, где я и кто этот человек. Кошмарный сон, должно быть, достиг своей кульминации, когда я проснулся от прикосновения святого отца, и его палец стер все, что я видел во сне и что меня тревожило. Где бы я ни спал, я долго нахожусь под впечатлением от своих снов.
— Проснитесь. Я уже отпустил вам ваши грехи за вчерашние ругательства. Плюс причастил двенадцать человек, и пока все живы, — сказал он, на что я сказал: счастливая деревня, местный священник верит в Бога. Потом за кофе я спросил про большой палец, я хотел узнать, было это первое причастие или последнее.
— Не все ли вам равно? — спросил он.
— Вы правы, но иногда человеку хочется думать, что не все равно, — сказал я.
Самая короткая дорога к станции шла через цыганскую часть деревни. Священник на своем вездеходе объезжал лужи между полуразвалившимися и недостроенными хибарками и время от времени нажимал на гудок, чтобы отогнать полуголых детей, лезших под машину. На некоторых не было даже трусов, сверкая босыми пятками и голыми задами, они бежали рядом с гудящей машиной. Самые проворные цеплялись за ручки машины, ухмыляясь, заглядывали в окна, другие прыгали по камням, торчащим из луж, и от этого казалось, словно они бегут по воде. Но выше голого паха все они были одеты в одинаковые красные свитера, в точности,