дольше. После этого, недели через полторы, моя старшая сестра написала из Стамбула, потому что Пинтеры с первого этажа из второй квартиры в последнее время вместо Варшавы стали ездить за кожаными пальто в Стамбул.
Да, наверное, правильней было бы, если бы я не просил у Пинтеров кожаное барахло только для того, чтобы заодно попросить их отправить по почте это письмо, надо было бы наконец прекратить все это, но я не мог. Собственно говоря, я был даже благодарен маме за то, что она потребовала от меня письма Юдит. Я сам чуть ли не так же, как она, ждал почту, у нас уже вошло в привычку, что я вскрываю конверты, и мы вместе читаем на кухне эти несколько строчек.
“Уважаемая мама, на этой неделе я даю три концерта в Тель-Авиве, оттуда я еду в Дамаск, передавай привет моему младшему брату”, потому что я понятия не имел, что эти чудаки объявили только о перемирии, а по их понятиям это ничем не отличается от войны. И турист должен выбирать: либо Израиль, либо Сирия. Бреннерам сообщили об этом только в сирийском посольстве, откуда их выгнал консул, когда увидел в загранпаспортах израильскую визу. Но оба конверта уже были у них, и они подумали, что по крайней мере у меня будут две израильские марки, и письмо Юдит из Дамаска они на самом деле отправляли из Хайфы, но, к счастью, мама не заметила, потому что она не очень различала арабские и еврейские буквы. Словом, она ничего не заметила и вытащила карту мира, которую я ей подарил, и я помог ей найти Дамаск, а она пометила город черным фломастером, и с тех пор карта заполнялась крестиками и датами, она уже напоминала какую-то настольную игру вроде “Монополии”, только на карте были не панельные дома, а концертные залы или пятизвездочные гостиницы, не пригородные поезда, а рейсы “Люфтганзы” или “КЛМ”, и мы не кидали кубики, а ждали почтальона. Короче, моя старшая сестра путешествовала по карте, разложенной на письменном столе, словно какая-то игральная фишка, которой ходит мама, но куда пойти, говорю ей я. И часто я думал, что однажды надо будет отметить на карте Будапешт, тогда игра закончится, и в этом есть логика, но потом выяснилось, что и здесь я ошибался.
Я уселся в зале ожидания в Карцаге. Вообще я люблю искусственные цветы, прикрученные шпагатом к трубам радиаторов, и липучку для мух, свисающую с неоновых ламп, часы размером с умывальник, показывающие точное время, и запах палинки, пота, и сэндвичей с печеночным паштетом, который уборщицы не могут изгнать из этого сарая даже с помощью яблочного освежителя. В другом конце зала сидела молодая женщина провинциального вида, какое-то время я наблюдал за ней. В неоново-желтой виниловой сумке, стоявшей у нее между скрещенными ногами, пищали недавно вылупившиеся цыплята, на руках она держала ребенка и строила ему козу, но безрезультатно — ребенок продолжал орать. Наконец он получил, что хотел: мать высвободила одну грудь из-под блузки и он прилип к ней, словно пиявка. В его жадном чавканье не было ничего от младенческой чистоты и непорочности, а когда он начал с шумом глотать материнское молоко, цыплята, запертые в дорожной сумке, умолкли.
Потом приехала грузовая машина с брезентовым кузовом и встала перед входом. Шофер даже не приглушил мотор, он просто ждал, пока все пятнадцать мужчин не выпрыгнут из кузова, затем нажал на газ и уехал. Ни помахал на прощание, ни пожелал счастливого пути, словно этой грузовой машиной управлял робот. Мужчины вошли в зал ожидания и уселись в ряд. Все они без исключения были одеты в одинаковые майки и одинаковые брюки, как призывники, отбывающие принудительную трудовую повинность. Но вряд ли они были венгерскими гонведами, на их лицах было написано, что они даже “добрый день” не понимают. Лично меня совершенно не возмущает тот факт, что часто на лица людей, словно болтливая старуха на улицу, выползает наша родо-видовая принадлежность. Иногда по одному взгляду можно узнать, что сегодня было на обед: спагетти или гуляш. Вкупе с вавилонским столпотворением это одно из редких деяний Всевышнего, которое мне определенно нравится. Словом, на лицах этих мужчин в свое время проявилась такая же родо-видовая принадлежность: невенгр. Они не говорили ни слова, только грустно, водянистым взглядом таращились на шпалы через занавеску, засиженную мухами. В руках они держали одинаковые полиэтиленовые пакеты из супермаркета “Шкала”, с одинаковыми сэндвичами и одинаковыми загранпаспортами. Когда младенец снова принялся орать, все пятнадцать синхронно вздрогнули, и по их лицам было видно, что даже самый тощий из них готов в любой момент взвалить на спину два мешка цемента.
Потом вошел кто-то вроде дежурного по станции и попросил, чтобы господа показали ему билеты, залом ожидания могут пользоваться только те, у кого с собой действующий билет, но мужчины не поняли, чего он хочет.
— Би-лет. Если нет билета, выходите. Прекрасная солнечная погода, — сказал дежурный, показывая на выход.
— Ора-де-а! — сказал один, и пятнадцать мужчин синхронно полезли в пятнадцать полиэтиленовых пакетов и синхронно достали билеты.
— А, Надьварад, мать вашу, козлы вонючие, за ногу об забор, — сказал дежурный, одновременно улыбаясь, и кивал им, дескать, раз есть билет, то все в порядке.
— Зачем вы так? — спросил я, хотя мне ужасно хотелось проломить его головой штукатурку, до кирпича, но мы с детства приучены принимать нашу трусость за терпеливость.
— Они же не понимают, — сказал он, продолжая ухмыляться.
— Я понимаю, — сказал я.
— У вас билет никто не спрашивал, — сказал он и вышел, а я успокаивал себя тем, что потом напишу об этом. Когда мы не осмеливаемся ударить, вот тогда мы вспоминаем о сочинительстве, словно о плетке или о каком-нибудь хрене собачьем.
Через несколько минут со стороны Пешта пришел международный, и мужчины сели на поезд. Не в один вагон, а разделившись, двое в первый, пятеро в последний, остальные стайками по другим вагонам, потому что пятнадцать чернорабочих в одном вагоне — это слишком, это выведет из терпения даже самого снисходительного пограничника, и тогда им не удастся вернуться из Варада в пусту вечерним экспрессом “Корона” по обновленной месячной туристической визе. Их на два года выгонят из житницы Европы, и вместо сезонной осенней работы им достанется выжженная румынская степь, а вместо пятидесяти форинтов в день и двухразовой горячей еды — вчерашняя холодная похлебка, еще одна родо-видовая принадлежность.
Мой поезд должен был прибыть минут через двадцать, и я вытащил рукопись, чтобы стереть с нее сперму и кое-что поправить, но много работать не пришлось: пара запятых, порядок слов, ничего существенного. История была довольно простая: о деревенском священнике по имени Альберт Мохош, который много лет честно служил, а потом во время пятничной мессы уничтожил весь приход при помощи крысиного яда, подмешанного в тесто для священных облаток.
У меня уже выработалась постоянная привычка: ведущий вечера — как правило, учитель венгерского, или библиотекарь, или директор дома культуры — говорит обо мне какие-то слова, я присматриваюсь к публике и выбираю человека, к которому я буду обращаться во время чтения. Опыт показывает, надо найти того, кому я иногда буду смотреть в глаза и кто не будет задавать мне вопросов. Короче, человека, который не хлопает, поскольку понимает, что это не главное. Вот и на этот раз, как только мы уселись на эстраде, я выбрал себе женщину лет сорока, сидевшую где-то с краю в третьем ряду, но уже после