Некоторое время я сидел, глядя на чайного цвета листки бумаги, но едва ли видя их, пораженный тем, что человек, чей неприятно живой образ встает с этих страниц, давно уж умер. В конце концов, подавив чувство внутреннего сопротивления, я вернулся к письму.
На третьей странице Гилберт ругал французских слуг и захудалую гостиницу, в которой остановился. В подробностях описывал, как предыдущей ночью лег в постель и, задув свечу, смотрел в окно на звезды над Монмартром. Затем он меня ошарашил.
Конец страницы был заполнен бессмысленными символами. Тут были стрелки, обращенные в разные стороны, треугольники, окружности, квадраты, извивающиеся черви, черные чернильные звезды. Внизу подпись: «Ваш Гилберт» – и ничего больше. Следующее письмо было написано на нормальном английском.
Несколько минут я смотрел на эти значки, потом встал и подошел к окну, слишком возбужденный, чтобы оставаться на месте. Какое-то время нечего было даже надеяться увидеть желанное имя, скрытое в вихре смыслов и возможных вариантов. В зашифрованных фразах могло говориться о любви, преступлении, даже о политике. Но о чем бы ни говорилось в письме, автор приложил немало усилий, чтобы сохранить это в тайне.
Я поспешно вернулся к столу и с замиранием сердца склонился над письмом, неожиданно почувствовав, что найду в нем что-то столь же неприятное, как сама личность его автора. Обычный почерк Гилберта отражал неистовство его натуры, довольно отталкивающее, но буквы являли что-то отчетливо зловещее. Попахивавшее оккультным.
Читая теперь быстрее, я вместе с Гилбертом перевалил через Альпы, которыми, конечно же, «слишком непомерно все восхищаются», в том числе и его спутники, чьи романтические восторги вызвали у него отвращение. Примерно через каждые две страницы попадались зашифрованные строки. Кажется, в пятом по счету письме Гилберт объявил, что собирается в Венецию на карнавал, и сердце у меня заколотилось.
Почти не глядя, я проскочил следующие две страницы, на которых автор глумился над чудесами Венеции, но я не обращал на это внимания в судорожных поисках вожделенного имени. Наконец, к своему изумлению и восторгу, я увидел его.
Письмо было написано в несвойственной Гилберту велеречивой манере, и не оставалось сомнений, что он наконец-то нашел себе достойную компанию. Однако, какое бы удовольствие или волнение он ни испытывал, мне, сидящему в своем офисе, читающему те письма под приглушенный шум машин за окном, его чувства были далеки.
Я был слишком потрясен и какое-то время не мог даже продолжать чтение. Большинство байронистов и поклонников великого человека все на свете отдали бы за то, чтобы сейчас оказаться на моем месте.
Первым делом я сосчитал оставшиеся страницы, уверенный, что все они наверняка касаются Байрона в период наивысшего расцвета его творчества. Оставалось еще пять страниц. Я заставил себя успокоиться и наслаждался моментом. На моих глазах творилась история. С помощью Гилберта мне предстояло стать свидетелем эпизода из жизни Байрона, о котором в нашем веке никто не ведал. Я даже почувствовал себя не заслуживающим такой удачи.
Наконец, не в силах больше сдерживать себя, я принялся читать первую из оставшихся страниц. Как я и ожидал, она представляла собой описание обеда. Гилберт, который глумился над Альпами, который зевал и вздыхал, проезжая великие города Европы, не мог скрыть того, что на него произвел впечатление дом поэта. Его поразила крайняя грубость челяди, изумил экзотический зверинец – павлины, лошади, шимпанзе, которые свободно бродили по нижнему этажу, привели в ужас неряшливые внебрачные дети, ползавшие на бильярдном столе. Сам поэт ошеломил Гилберта. В конце концов, в те дни весь мир был ошеломлен Байроном. Он чуть ли не причислял его к сонму богов.
Чтение того письма было наиболее ярким моментом за все время моего пребывания в антикварном бизнесе. Я словно получил возможность совершить путешествие в Венецию девятнадцатого века и лично посетить Байрона в его доме. Читая то письмо, я понял, какие чувства всегда испытывал к поэту, особенно это касалось того периода его жизни: смесь жалости, антипатии и благоговейного трепета. Во всех изгнанниках по определению есть нечто тревожаще чуждое, нечто от великанов-людоедов. Изгнание, которое Байрон переносил с таким сказочным величием, возвышаясь над толками об инцесте и бесчестье, делало его самым грандиозным из великанов. Несомненно, этот одиноко живший в своем обветшалом палаццо денди, одаренный талантом, красотой и богатством, обладал каким-то таинственным очарованием. Хотя все это не могло окончательно развеять витавшую над ним тень порочного прошлого. Всю жизнь хозяин дома, исполин той эпохи, боролся со своим физическим изъяном, отделявшим его от остальных людей, – с вывихом своей хромой души.
После пространного описания дома и челяди Гилберт перешел к главному – обеду.
Я словно сбросил лет двадцать – такой охватил меня энтузиазм. Не тратя времени на размышления, я бросился к двери, скатился по лестнице вниз, в магазин, и завопил:
– Вернон! Вернон!
Кэролайн подняла голову и уставилась на меня, как на сумасшедшего. Вернон, только что вошедший с улицы, подчеркнуто неспешно закончил вытирать ноги, прежде чем поднять