Тереза больше не могла сдерживаться.
— Вам, — начала она, — вам я вообще не верю. Кто вы такой? Вы полагаете, что стали хозяином этого дома? Да? Но вы ошибаетесь. Меня вам не обмануть. Для меня вы чужой, понимаете? Для меня вы то же самое, что этот Червонски, который убил…
— Господи Боже, это было самоубийство! — крикнул Клаус.
— Постыдитесь, черт возьми! — возопила Тереза. — И вам не стыдно это утверждать? Герр сенат-президент кончил жизнь самоубийством? Герр сенат-президент был христианином. И вы не смеете обливать его грязью! Что вы знаете о нем?
— Я знаю больше, чем вы думаете.
— Что вы там знаете? Вы знаете, какой это был человек? Какой это был благородный, справедливый и воспитанный человек? Что вы знаете? Всю жизнь он на вас сердился и огорчался из-за того, что вы вели беспорядочную жизнь со всеми этими художниками и приносили ему одно за другим одни только разочарования… Что вы знаете о моем герре сенат-президенте?
Глаза Терезы наполнились слезами. Ее голос, хриплый, лающий, прерывался от ярости.
Клаус сдерживался, замечая, как в нем растут негодование, годами копившаяся обида. Она не прошла вчера, не проходила и сегодня. Комок подступал к горлу. Ему хотелось выплеснуть всю досаду наружу, но он снова сдержался. Никаких сцен Терезе. Кто она такая — Тереза? Глупейшее созданье. К тому же — и это надо понимать — сейчас рушится все ее благополучие. Рушится внезапно, раз и навсегда.
— Идите спать, Тереза, — сказал он. — Вы возбуждены и расстроены. Идите спать — так будет лучше.
Тереза отступила к двери.
— Вы бессердечный человек, — она снова начала браниться, — вы бессердечный и очень плохой человек! Вы…
Голос прервался, она всхлипнула.
Клаус вышел. В висках у него стучало. Он поднялся по лестнице вверх, ступил в коридор. Стеклянная дверь. Комната для гостей. Ингрид Буш. Горит свет. Он постучался.
— Почему вы так выглядите? — спросила Ингрид. — Что произошло?
Клаус стоял, прислонившись к двери и стиснув ладонями лоб. Он был бледен и неподвижен. При свете настольной лампы, накрытой шелковым абажуром, он выглядел как мертвец.
— Вы все еще здесь, — промолвил он.
Ингрид еще не ложилась. Ее раскрытый чемодан стоял в углу. Она взяла из него вязаную белую безрукавку и надела поверх блузы. Пуловер с короткими рукавами висел на спинке стула.
— Что-нибудь случилось? — повторила Ингрид.
Клаус опустил руки и тряхнул головой. Он больше не выглядел таким расстроенным, как в первый момент.
— Леонгард, — сказал он. — Это был Леонгард. На какой-то момент он возник здесь снова. Вы хотите его отсюда спровадить, но это не так просто сделать. Не так просто. Он — упорный. Так легко его не убить.
Клаус тяжело опустился на один из двух стоящих в комнате стульев. Ингрид стояла возле. Он глядел на нее и пытался улыбнуться.
— Это ничего. В самом деле ничего, — обратился он к ней. — Я рассердился на Терезу — вот и все. Она начала вопить во все горло, и это меня расстроило… Можно при вас курить?
Ингрид кивнула. Она сняла пуловер со стула и села напротив Клауса. Странно, подумала она, он пришел ко мне. Щелкнула зажигалка, и оба засмотрелись на небольшой огонек.
«Я слишком много курю последнее время», — подумал Клаус.
Ингрид пристально смотрела на него. Увидев, что он заметил ее испытующий взгляд, девушка слегка смутилась.
— Вы ищете фамильное сходство между Леонгардом и мной? — спросил он непринужденно. — Боюсь, что на этом пути вас ждет неудача. Я больше похож на мать, которая была довольно легкомысленной дамой. Леонгард — наоборот. К сожалению.
Ингрид не была вполне уверена, имеет ли она сейчас право быть собеседницей Клауса, слушать его. Но он уже не мог остановиться.
— Мой отец был профессором; после всего, что он пережил, он стал страшно сухим, замкнутым, нелюдимым человеком, хотя и занимался биологией, то есть наукой жизни. Я представляю, как моей матери было с ним трудно. Он был как бы первым изданием Леонгарда, понимаете?
Он торопливо затянулся.
— Вы… вы сами не помните своих родителей? — услышал он вопрос Ингрид.
— Они погибли во время одной из первых бомбежек последней войны, когда я был еще совсем ребенком. С тех пор запомнились только истеричная гувернантка, интернаты, регулярные отсидки в школьном карцере и сама школа-казарма. И Леонгард. Леонгард был на двадцать лет старше меня. Представляете себе, что значит для живого, нормально развитого ребенка быть под надзором такого человека, как Леонгард? Разве можно вообразить, что Леонгард имел хоть какое-нибудь понятие о мальчишеских играх — в индейцев, например, — или захотел бы напялить на голову украшение из перьев? Поверите ли вы, что он мог подарить мне на Рождество томагавк, о котором я страстно мечтал? Когда я ему об этом говорил, у него возникала только неприязнь ко мне, физиономия выражала презрение, и он тут же напоминал мне о моей четверке по физике, которая красовалась в дневнике.
Клаус вдавил сигарету в пепельницу и закурил новую — все это механически, не замечая того, что делает.
— У Леонгарда было прирожденное чувство превосходства. Он всегда был для меня живым укором, мне постоянно ставили его в пример. Долгое время я ненавидел его. Да. Но потом я пришел к выводу, что в нем много такого, что можно высмеивать. Я доводил его до белого каления, и он ничего не мог поделать. Он был совершенно лишен чувства юмора. Но при всем этом он был музыкален, недаром его называли «Рихард Вагнер». Что вы на это скажете?
Ингрид ничего не смогла сказать. Она сидела неподвижно. Сигарета лежала на краю пепельницы.
— Не находилось человека, который мог бы его в чем-либо превзойти, — продолжал Клаус. — Он был словно башня маяка, которую было видно издалека в бушующем море. Его личность, его характер, казалось, были выкованы из чистой стали. И что самое ужасное — это его превосходство не было ни показным, ни лицемерным. Он с ним родился на свет. Трудно поверить, но Леонгард изучил клинопись только для того, чтобы в оригинале читать своды законов древней Ассирии. Можете вы такое понять? Но это факт, и он не был оставлен без внимания, хотя лучше бы его никто не заметил.
Нет, Клаус говорил это не самому себе. Он пристально глядел на Ингрид, говорил для нее. Он еще сам толком не знал, что его к этому побуждало, но ему было легче от сознания того, что именно теперь и именно здесь есть человек, которому можно все высказать.
— Я взял себе за правило делать все по-другому, не так, как Леонгард, — сказал он. — И это был пункт, в котором здравый смысл и прославленная справедливость ставили брата в тупик. Возможно, ему хотелось, чтобы я пошел по его стопам, хотелось видеть меня похожим на него — не знаю. Во всяком случае, между мной и Леонгардом на этой почве были постоянные столкновения. Да-да, как я припоминаю теперь, именно на этой почве. Последние