все завороженно смотрели на жемчужную в прозолоть неубывающую пену. – Добрейший отец Антоний, может, вы и на это возразите?
– Ах, если бы всякий разговор, что заводится в нашем доме, как заводится по углам плесень или мороз, – был правдой.
– Святой отец! Вы не верите, что государь спасся?! – Казалось, Марина Юрьевна тотчас расплачется.
– Я призываю всех и вас, ваше величество, набраться терпения. Бог не оставит нас. Бог вознаградит мужественных и кротких. Тяжело и больно слыть упрямцем. О государыня! Для меня нет более драгоценного сосуда, чем сосуд вашей жизни, ибо, наполнен до краев превосходной чуткой жизнью, он, не в пример этой чаше, каждой пролитой каплей обжигает и ранит меня, не умеющего защитить ваше величество от неумолимой судьбы. Я – молюсь, ваше величество! Я молюсь!
Глаза Марины Юрьевны наполнились слезами, но она смеялась.
– Спасибо! Спасибо, святой отец! – И остановила взгляд на Бенедикте Ансерыне.
Монах вдруг прочитал на латыни стихи:
Стихи были неуместные. Антоний, грохнув чарой по столу, вдруг запел:
– Родина?! – Иоанн-Фаддей улыбнулся, как всегда, уверенно, все зная наперед, и нежданно для себя выказал растерянность. – Я родился в Испании, я жил в Риме, я жил в Кракове. Я ныне в России, но имею послание руководящих мною нести послушание в Персии… Родина – как детство. Прекрасно, но очень далеко. – Мне понятны чувства отца Бенедикта, – поддержала беседу Марина Юрьевна. – Но я должна признать, что моя судьба имеет сходство с судьбой отца Иоанна-Фаддея: им руководит Рим, а мною – Небо. Я – чужестранка – государыня всея Руси. Моя жизнь на Родине, милой Родине, была только приуготовлением к служению великой земле, чужому, но великому народу. – А моя родина там, где моя королева, – изумив всех, прошелестел сухими, мертвеющими губами Бенедикт. Марина Юрьевна восторженно вспорхнула и поцеловала монаха.
– Благодарю вас, святые отцы. Близится первый час нового года! Помолитесь за всех нас.
Ей не терпелось остаться одной, чтобы уловить пророческие дуновения новорожденного Завтра. Увядшие минуты дряхлого старого года ничего уже не обещали, ни лучшего, ни худшего. Но за ними, за безвкусными, бесцветными, ложившимися на порог перед закрытой дверью, за которой первое мгновение всех надежд на надежду…
Марина смотрела на стрелки часов. Вот уже слились. Вот большая – дрогнула…
Марине показалось, что в комнате сквозняк. Дрожа, леденея пальцами, постукивая зубами, погасила свечи, кроме одной.
Достала из походного ларца сулею с драгоценным заморским вином, не налила, капнула на донышко своей, в виде кувшинки, чарочки. Прикоснулась к вину губами, растворяя себя в стихии нежного и пронзительного.
О капля вина! Ты способна наполнить человека до краев, потому что в тебе не память о жизни, а жизнь.
Марина Юрьевна засмеялась и языком, сложенным трубочкой, стрельнула по-змеиному в золотое донце.
Погружаясь в пучины наслаждения, закрыла глаза и внутренним взором вызвала трон Дмитрия – дивное сооружение из чистого золота, называемое у русских престолом. И засиял он перед нею, и осматривала она его, словно искала что-то. Высотою трон был в четыре локтя, покрыт сверху четырьмя скрещенными щитами, над которыми на золотом куполе грозно щерился клювом, когтями и вздыбленными перьями золотой двуглавый орел. Со щитов над пилястрами свешивались с обеих сторон престола жемчужные кисти с вплетенными нитями алмазов и яхонтов. Это было похоже на белопенную струю водопада, исторгающего радугу. Кисти из серебра ниспадали на грифонов. Грифоны, поднявшись на задние лапы, поддерживали щиты и купол. Сами грифоны опирались лапами на серебряных львов, которые если и были меньше, чем настоящие львы, так не потому, что не хватило серебра, но чтобы не заслонить царственного первенства у сидящего на престоле. Передними лапами львы держали золотые подсвечники, освещая и престол, и шесть ступеней к нему, покрытых золотой парчой.
Марина Юрьевна вызывала в себе видение престола перед каждым своим погружением в счастливое минувшее.
Сегодня, в первый час нового, 1608 года, она переживала день 3 января 1606 года, когда от Дмитрия прибыл Ян Бучинский с настойчивым требованием отправляться в Москву… Дабы разжечь охоту к путешествию, Дмитрий прислал отцу триста тысяч серебром, а ее брату Станиславу – пятьдесят…
В дверь постучали нерешительно, но и нетерпеливо. Кто-то из своих. Запыхавшись, вошла фрейлина Барбара Казановская.
– Ваше величество! Марина! Милая наша королева! Скорее пойдемте смотреть на луну. Луна являет чудо. Все наши на улице. Все в волнении. Все признают, что это добрый знак.
В ту ночь земля была из золотисто-белого, из веселого серебра. Луна, наклоня лик, сияла простодушием, и всем было видно, что она еле сдерживается поведать всему миру о своей детской счастливой тайне. Три цветные, яркие, как при солнце, радуги окружали полный, превосходной округлости диск.
– Луна, Марина Юрьевна, сегодня про вашу царскую честь! – сказал государыне стрелец из караула.
Стрелец был чернобров, русобород. Так хорош статью, что Марина Юрьевна нечаянно вздохнула.
– Какие новости в белом свете? – спросила она стрельца тихонько.
– Петрашку, говорят, в Москве повесили.
– Кто это?! – Марина Юрьевна, чтоб выглядеть православной, перекрестилась.
– Тот, что царевичем себя называл, сыном царя Федора. Он в Туле с Болотниковым сидел.
– А с Болотниковым что?
– Да что? В тюрьме, чай, в цепях, – и, как заговорщик, понизил голос: – Есть и для вас весточка. Самых болезных из ваших, чтоб ненароком не заразить ваше величество, велено в Архангельск отослать.
– Дева Мария! – отшатнулась царица. – Да кто же между нашими здоровый? Все хворы! Архангельск – это же на Белом море! С архангелами хорошо только в небе.
– Может, и обойдется! – утешил стрелец. – В Москве то одно надумают, то другое, а остается все по-прежнему. Чай, не Иван Васильевич в государях.
Стрелец отошел, но Марина Юрьевна его окликнула.
– Мой Дмитрий Иоаннович любил в снежки играть. Скажи стрельцам, пусть потешатся.